Николаю Прохоровичу – организатору и вдохновителю наших побед». На надпись я взглянул мельком – мы уже отмечали публикацию. Он спросил: вы не узнаете эти слова? Я не узнавал. Он, засмеявшись: так ритуально обращались к Сталину.

До смерти боялся сентиментальности. Надписи на всех последних книгах, напротив, полны прямого изъявления чувств. И в последнем своем письме из Америки Саня с благодарностью поминает историю с «Литератором Писаревым».

Раньше я никогда не интересовался, почему все же героем романа стал именно Писарев. После Ватто, Пушкина, Гоголя, Анненского выбор немного странный. Как это случилось?

– Отчасти по житейским соображениям. Это был конец 60-х – оттепель прошла. Я хотел существовать в литературе – стало быть, должен был искать компромисс. Политический и жанровый. Критика была, по сути дела, тактикой. Критику писать я не мог. Прозаиком себя не мнил. Т. н. литературоведение притворялось наукой слишком грубо: дурные тексты о текстах хороших, и только. Плюс арматура.

Это, помните, нам говорил еще наш общий учитель Дмитрий Евгеньевич Максимов: у каждой диссертации должна быть арматура. Имелась в виду библиография, которая, как известно, начиналась именами Маркса, Энгельса и Ленина.

Однажды нескольким молодым литературоведам, в том числе и мне, дал аудиенцию тогдашний директор Пушкинского Дома. Кто чем хотел бы заняться, какой темой, и прочее. Он на моих глазах извлек из картотеки ящик: «Вот, смотрите, о Тютчеве защищено сорок семь диссертаций». После нескольких таких манипуляций выяснилось, что все про всех написано и защищено, хотя имеются и белые пятна: это такие имена, которые фигурируют в названиях всего лишь двадцати трех, допустим, диссертаций. С тем мы и ушли, услышав на прощание: «Подумайте, молодые люди». То есть все, типа, по- доброму. Однако само собою разумелось, что без арматуры ни в каком случае не обойтись. Ну, я подумал и понял, что для меня этот путь, к сожалению, закрыт.

Оставалась историческая беллетристика. Точнее, биография.

Но и тут: про кого можно было писать? Про пламенных революционеров. В крайнем случае – про сатириков XVIII века. Возможно, до сатириков этих я и добрался бы, но в ту пору я жил веком XIX. А ни про одного из классиков XIX века написать было нельзя без лукавства.

Писарев же оказался фигурой подходящей. С одной стороны, он не считался революционным демократом. Поэтому ЦК КПСС не занес его в списки «пламенных революционеров». С другой – как ни крути(,) – жертва царизма, сидел в крепости.

То есть иконописный канон на него не распространялся. О нем в принципе допустимо было написать просто как о несчастном человеке. Просто как о честном литераторе.

Это из разряда общих соображений. Но была еще в жизни минута, которая нечто во мне изменила. Я ее помню. Зима, еду в электричке в направлении Ломоносова. И в руках у меня брошюрка XIX века, в которой собраны письма Писарева к некой Лидии Осиповне. Писарев писал из Петропавловской крепости женщине, которую он никогда не видел. Растолковывал ей, почему она должна выйти за него замуж. И что любви никакой не существует, но при встрече они обязательно понравятся друг другу, и все такое.

Я сидел у вагонного окна, за окном летел мокрый снег. И я вдруг ясно понял, что передо мной письма сумасшедшего человека. Он изъяснялся так логично. Мы не знакомы, мы не любим друг друга – и что такого? Которые знают друг друга, любят и женятся – те, что ли, бывают счастливы? Какая важность, что она его не любит, а он ее? Зато она читала его статьи и знает его мнения. Он тоже знает ее убеждения, поскольку она читает его статьи. Они единомышленники, а что еще надо? Рисуются идиллические картины будущей совместной жизни. Вот как они будут сидеть и друг другу читать. Он будет работать, а она ему помогать, выслушивать его статьи и так далее.

Инфантильная утопия абсолютного безумца. Еще надо представить, что пишется это в Петропавловской крепости: каменные стены, окна на уровне земли. И то, что цензура и госбезопасность сломали ему жизнь, а он был бедный маленький сумасшедший. Это ощущение пронзило меня совершенно. Надо, надо было про это написать, надо было это как¬-то выразить и отомстить за него, потому что он был очень несчастен. Ну вот, я и написал, как мог, в не лучшей, наверное, форме, в форме биографии.

Мне всегда казалось, что самое оскорбительное для мертвого человека, особенно писателя, это попытка подменить ему его личность, его мысли. Да, превозносят, хвалят, но ведь не за то. Можно изобразить его юродивым, сумасшедшим, пьяным, больным, но только таким, каков он был. Если ты при этом волнуешься и что¬-то чувствуешь, он, хоть на мгновение, станет живым. А сколько ни пиши, что он был гений, политически правильный, храбрый, – это будет неправда, будет ложь, и это его еще раз убьет. Вот это ощущение реальности чужой жизни, давно угасшей, как будто я держу ее в своем уме, слышу ее интонации и должен, как умею, передать их другим, – меня это ужасно волновало.

Ну потом я, как и всякий литератор, столкнулся с тем, что никак не получается то, что точно знаешь, написать напрямую. Ты должен рисовать сцены и объясняться на языке глухонемых.

Искусство слова есть искусство перифраз, посторонних описаний. Искусство слова есть искусство невозможного слова. Ты заменяешь невозможное слово несколькими возможными, и это и есть литература. То есть не поэзия.

Я в то время был ровесником Писарева. Была еще осуществима операция замещения, почти телесного. Я проводил в Петропавловской крепости не знаю сколько часов: слушая крики ворон, бой курантов. Почувствовать на себе чужое тело. Не знаю, как это объяснить. Я начинал ощущать на себе липкую, грязную кожу человека, которого раз в месяц водят в баню, который живет в прокопченном помещении с горящим деревянным маслом. И как у

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату