него пахнет изо рта, потому что цинга там, кариес и все такое. Вплоть до того, как расплываются чернила на листе отсырелой бумаги.
А в текстах¬-то у Писарева – ирония, простота фразы, рационалистический пафос. Абсурдный, но неотразимый. Ведь это даже смешно, что вся советская пушкинистика не смогла опровергнуть ни одной инвективы Писарева против Пушкина. «Ах, Писарев, с его нигилизмом… Какое кощунство, какой цинизм!» Не справились, в общем. Он на сто лет оказался умнее пушкинистики
Вот, собственно, и объяснение названия одной из книг С.Л. – «Разговоры в пользу мертвых». Возродить, то есть, рассказать правду. Иначе – вторая смерть. Пусть не гений, не храбрый, а юродивый, сумасшедший, пьяный, больной, но показать таким, каков он был. Художник от правды не потеряет. И, в конце концов, это единственный способ восстановить справедливость. Так Саня в другой беседе говорил мне и о замысле «Изломанного аршина»: «Я был довольно молод. Жалел мёртвых. Любил справедливость. Отчего, думаю, в самом деле, не попробовать разобраться – что там случилось с этим Николаем Полевым; как он дошёл до отчаяния; за что довели. Даже если он действительно предал сам себя, и к чёрту сантименты, – всё равно нельзя же так оставить: человек, умирая, пытался что-то сказать – допустим, вздор; допустим, в бреду, – а если нет?»
На этот раз, меня заинтересовало то, что биографию он считает не лучшей формой рассказа о человеке. Есть другая? Какая?
– Понимаете, мной владела такая мысль, что для всего на свете должен существовать некий идеальный текст. Ближе всего к тому, о чем я говорю, некоторые стихотворения Мандельштама. Про Европу, про Диккенса. Мысль о том, что возможно выразить самую суть большого явления, будь то писатель, роман, собрание сочинений, историческое событие, очень концентрированным текстом, одним абзацем. Для этого, может быть, нужен другой жанр, другой стиль, другое мышление. Меня долго это мучило. Возможно, это моя лень. Мне хочется писать как можно, как можно, как можно короче.
Это как бы иллюзия. Или как бы предчувствие. Что истина, любая, может быть выражена одним афоризмом, фразой, в крайнем случае, абзацем. Это притом, что она не может быть высказана прямо. Должен существовать какой¬-то путь в глубину. И вот когда не можешь написать такой абзац, прибегнуть к такому концентрированному тексту и даже понять его лингвистическое измерение, то ты вынужден идти другими путями. В конце концов, есть цитата – она говорит сама за себя. Есть биографические и исторические факты. Ты их показываешь с разных сторон. Но это паллиатив, это от не- гениальности, от невозможности сказать тремя словами то, что ты хочешь сказать тремя словами. Поэтому лучшие из нас пишут тридцать слов, я, например, пишу три тысячи, а кто-¬то другой – тридцать тысяч. Или триста тысяч.
У меня была даже такая теория точек. Я раньше про произведение, например про стихотворение Блока, очень точно понимал… Я его читал, читал, пока не начинал чувствовать, что все оно выросло из одного точечного импульса, буквально из булавочного укола. Это была миллисекунда, которая затем развернулась в некий текст, который длится, скажем, минуту или две, хотя на самом деле он гораздо обширнее.
Идея умирает в тексте, чтобы возродиться в сознании читателя. Думаю, что это так и происходит. Эта миллисекунда превращается в некую пространственную структуру, в тело текста, но в результате, если произведение гениально, остается в нас той самой миллисекундой. Из точки получается снова точка. А то, что написал поэт, и то, что прочитал я, это две посредствующие структуры. На этом можно было бы, как мне кажется, построить целую методологию, но у меня на это не хватит ни образования, ни ума, я знаю это только как эмпирический факт.
Даже великий роман, который вас потряс, взволновал и так далее, если честно и глубоко подумать, оставляет в вас ту же миллисекунду, которую можно было бы, будь это в ваших личных возможностях или вообще в возможностях человека, выразить несколькими словами. Но это невозможно. Это то самое, о чем говорил Лев Толстой: я не могу сказать, про что я написал «Анну Каренину», иначе я должен был бы заново написать этот роман. Это ведь не значит, что он хотел бы заново написать все эти слова, там много случайных слов, но он должен был написать все это, чтобы выразить то единственное, что он хотел выразить.
Вот как астрофизики говорят о черных дырах: они не имеют объема. Истина тоже не имеет объема. А текст имеет объем. В этом разница между текстом и истиной. Притом, что текст (настоящий текст) всегда стремится к истине.
К «случайным» словам мы по ходу разговора еще вернемся. А сейчас один забавный эпизод в виде примечания. Несколько лет мы с С.Л. вместе работали в «Неве». Это было время «перестройки». О теории точек мне было еще не известно, но и мной тогда владело стремление к Мандельштамовской, стиховой краткости. И поскольку я вел отдел критики, то предложил следующее. У Мандельштама есть гениальная рецензия на стихотворный сборник Эренбурга. Всего семнадцать строк. Давайте попробуем делать рецензии такого же объема. Это трудно, почти невозможно, но ведь интересно. Потребуется совсем другое письмо. С Борисом Николаевичем Никольским я договорюсь, чтобы платили как за статью.
Опыт продлился, кажется, год. Участвовали четыре-пять человек, включая нас с Саней. Другие авторы журнала по дороге как-то отпали. Но и мы такой темп больше года держать не смогли.
А теперь про ответ Толстого. В нем ведь вот что интересно. Он объяснил, что сказал то, что сказал, единственным доступным ему способом. Глупо было бы предполагать, что в нем есть еще некий мыслительный аппарат, который теперь, по завершении работы, может выразить это короче и лучше. То же и с биографией. Получается, что ее не способен верно описать ни сам герой биографии, ни его биограф, потому что вся она сводится к «точке безумия».
– Абсолютная правда. Если посмотреть на биографию в нашем мыслительном пространстве, то она тоже есть некая разворачиваемая точка. Как хорошо сказано: «точка безумия». Судьба сводится к предложению. Там есть подлежащее, сказуемое, а может быть и какой-то другой состав. Но человек не сводится к слову. Приблизительно мы можем сказать, что судьба человека сводится к развитию его характера. Но это очень приблизительно.