мужчины предпочитают вешаться, резаться или стреляться; женщины предпочитают топиться, травиться ядом или газом. Но здесь у нас один мужчина принял яд, одна из женщин повесилась, а трое спрыгнули, разбившись.
– Хм, никто так не несчастлив, как убивший себя, если верить богословам, – заметил я.
– Это верно, – ответил де Гранден, потом задумчиво пробормотал про себя: – Уничтожение… уничтожение тела и жертвование душой,
Француз допил свой кофе одним глотком и соскочил с кресла.
– Я ухожу! – резко объявил он у дверей.
– Куда?
– Куда? Куда мне идти, как если не овладевать историей этих столь загадочных дел? Я не буду отдыхать, спать, есть, пока мои руки не нащупают нить таинственного мотка.
Де Гранден остановился в дверях, и легкая детская улыбка озарила его обычно суровые черты.
– Но я вернусь сразу, как только моя работа будет завершена. Прошу вас, скажите, чтобы добрейшая Нора приготовила на ужин еще один из этих ее великолепных яблочных пирогов.
Спустя сорок секунд дверь закрылась, и из окна эркера в столовой я увидел затянутую в синюю шиншиллу и серый гарус аккуратную фигурку, удаляющуюся по тротуару. Эбеновая трость моего друга быстро ударяла по камням, в то время как мысли стремительно вертелись в его активном мозгу.
– Я несчастен, ибо мои способности исчерпаны, – объявил он вечером, когда прикончил третью огромную порцию яблочного пирога, сдобренную острым ромовым соусом, и печально посмотрел на свою пустую тарелку. –
– Ехать куда? – вопросил я.
– Послушать, как преподобный и почтенный мсье Мунди произносит свою проповедь.
– Кто? Эверард Мунди?
– Ну, конечно, кто же еще?
– Но… но, – пробормотал я, недоверчиво глядя на него, – почему мы должны идти в молитвенный дом, чтобы слушать этого человека? Я не могу сказать, что меня особенно впечатлила его система, и… разве вы не католик, де Гранден?
– Кто может знать? – отвечал он, закуривая сигарету и задумчиво уставившись в свою чашку с кофе. – Мой отец был гугенотом из гугенотов; когда-то, в судьбоносную ночь двадцать четвертого августа тысяча пятьсот семьдесят второго года, мой прапрадед защищал свободу на улицах Парижа. Моя мать была воспитана в монастыре и была столь же благочестивой, сколь любой человек с чувством юмора и живостью ума может быть. Один из моих дядей – тот, в честь кого я назван, – был как брат похож на великого Дарвина, и на не менее великого Хаксли. Что же касается меня, – он поднял брови и плечи одновременно и смущенно поджал губы, – каким должен быть человек с таким наследием, друг мой? Но пойдемте, мы задерживаемся, мы медлим, мы теряем время. Давайте поспешим. У меня есть мысль послушать, что должен сказать этот мсье Мунди, и понаблюдать за ним. Видите, у меня здесь билеты в четвертый ряд.
Весьма озадаченный, но ничуть не сомневающийся, что нечто большее, чем простое желание услышать нашумевшего проповедника, побудило маленького француза пойти в молитвенный дом, я встал и отправился с ним.
–
Он развел руками обнимающим мир жестом и замолчал.
Молельный дом Джачин, где преподобный Эверард Мунди проводил свою серию собраний всеконфессиального обновления, когда мы прибыли, был переполнен. Но наши билеты пропустили нас через теснящуюся толпу наполовину скептичных, наполовину верующих людей, и мы вскоре устроились на местах, где каждое слово, произнесенное проповедником, можно было с легкостью услышать.
Прежде чем вступительный гимн был закончен, де Гранден пробормотал мне совершенно непонятное оправдание и исчез в проходе, а я устроился на своем месте, чтобы насладиться службой, насколько мог.
Преподобный мистер Мунди был высоким мужчиной с продолговатым лицом, среднего возраста, немного склонным к разглагольствованию и провозглашению банальностей, но, вероятно, искренний в послании к своей пастве. С некоторым цинизмом прихожанина, который с долей презрения глядит на подобные религиозные бдения, я обнаружил, что все больше и больше интересуюсь историей возрождения, которую должен был рассказать проповедник. Мое внимание было приковано не столько его словами, сколько искренностью его манер и прекрасной сценической постановкой. Когда помощники собрали денежные подношения и был исполнен последний гимн, я с удивлением обнаружил, что мы провели два часа в молельном доме. Если бы кто-нибудь спросил меня, я бы сказал, что на службу ушло, скорее всего, полчаса.