Отец надул щёки и, подняв глаза к потолку, медленно выпустил воздух. Кажется, вместе с этим воздухом он выпустил из себя и всю свою обычную иронию (которая въелась в него с годами, как запах машинного масла того завода, где он руководил цехом), потому что он вдруг сказал совершенно серьёзно:

– Наверное, не такой. Всё было по-другому. Но тоже, между прочим, нетривиально.

Мама и Миша посмотрели на отца с одинаково сильным (хоть и различным по своей природе) чувством ожидания. Тогда отец медленно сел за стол (до этого он стоял, прислонившись к столешнице) и без всяких предисловий начал рассказывать о самом дорогом – так же, как теперь рассказывал шофёр. Его ирония сошла с него, как тяжёлая воинская амуниция, утратившая свой смысл в мирное время. Миша никогда прежде не видел отца таким, и ему было очень тревожно оттого, что он впервые увидел его таким именно тогда, когда сам находится под этим.

Шли важные, осторожно-исповедальные минуты воспоминаний. Отец тысячу лет не притрагивался к прошлому и очень опасался, что это предприятие может иметь для него какие-нибудь неожиданно-неприятные последствия, поэтому он то и дело находил жену и сына взглядом, ищущим поддержки: они были его единственными провожатыми в забытый мир прошлого.

Сейчас Миша уже не помнил, о чём рассказывал тогда отец. Он помнил только, что мать, красиво подперев подбородок кулаком, смотрела на отца влюблённо и глаза её блестели от слёз. Потом отец, продолжая рассказывать, встал, открыл один из кухонных шкафчиков, достал уполовиненную бутылку дорогого коньяка, который подарили ему от завода на юбилей, достал три рюмки и наполнил каждую. Миша не мог уже отказаться, он чокнулся с родителями, выпил и почувствовал, как отвратительно одна химия смешалась с другой – и в животе, и в голове.

«Только бы не вырвало», – неожиданно для себя помолился он Богу.

Отец говорил и говорил, мать блаженно слушала, а Миша поминутно сглатывал рвотные массы, которые стояли столбом в пищеводе и то и дело нахлынывали в ротовую полость. То, что родители этого так и не заметили, он позже считал маленьким чудом, произошедшим по его молитве.

– Видишь, Миша, – загадочно сказала мама, – какие вещи открываются на пятом десятке. Жизнь удивительна, сынок, и у тебя она только начинается. Береги себя, береги своё…

Отец, не дав ему дослушать маму, отозвал его в коридор и заговорил взволнованным шёпотом:

– Слушай, сынок, ты можешь погулять ещё часа полтора на улице? Я хочу немного побыть наедине с нашей мамой. Вот тебе…

Он залез в карман висевшей на вешалке куртки и выдал Мише непривычно много денег.

– Купи себе, что хочешь. Можешь даже потом не отчитываться, на что потратил. Я тебе доверяю. Только прошу: на полтора часа, а не на несколько дней. Пощади мать. Всё. Давай.

Миша вышел на улицу и сразу ощутил на себе непомерно огромное давление мира. От этого давления можно было убежать, лишь видя перед собой какую-нибудь ясную цель. И Миша придумал такую цель: дойти до места, где можно будет спокойно освободить желудок.

Он намеренно неторопливо дошёл до «Пенсионного пруда», углубился в кустарник, и его там долго рвало, рвало каким-то, как ему казалось, жидким линолеумом, и Миша хотел, чтобы его рвало ещё и ещё, потому что чувствовал, что будет, когда рвота закончится.

Рвота закончилась, он вышел из кустарника и сел на скамейку у воды. Единственная цель, которую он видел перед собой, была достигнута, и ему больше некуда было убежать от давления мира. Ему не хотелось ни есть, ни спать, ни выпить, ни покурить, ни оживить в себе действие наркотика новым употреблением. Он не хотел сидеть на этом месте – и не хотел идти ни в какое другое. Он не хотел жить ни дома, ни «там, где пропадал все эти дни».

– Жизнь исключает меня, – произнёс он неожиданно для себя самого и подумал: «Вот он, отходняк, о котором рассказывают».

Он провёл у Пенсионного пруда шестьдесят с лишним минут, полных беспросветной, адской тоски. Он мысленно просил у кого-то заменить эту тоску на физическую боль какой угодно силы, ведь физическая боль тоже придаёт человеку цель: терпение, избавление, лекарство, – а цель помогает избежать давления мира. Но у него ничего не болело, а умышленно причинять себе боль было бесполезно: он знал, что такая боль не поможет ему.

Невероятным усилием воли он выбрался из парковой зоны к знакомой проезжей части, за которой вздымались расклеченные кафелем дома. Всё было окутано тёплым дымом безнадёжной, неспасительной весны.

– Мёртвая весна, – сказал Миша вслух и вошёл в подъезд.

Он тихо открыл дверь и, как обычно, сразу – ещё прежде, чем что-либо увидеть или услышать, – ощутил, что в квартире работает телевизор. Он взглянул на дверь родительской комнаты: дверь была приоткрыта, и в щели действительно голубел телевизионный свет. Миша направился по тёмному коридору к себе, но что-то заставило его остановиться и заглянуть к родителям.

Они сидели перед телевизором на сложенном диване – отец просто, а мать, как обычно, с ногами. Окно комнаты было настежь открыто для проветривания: апрельский ветер держал занавеску в неподвижно надутом состоянии, делая её похожей на парус.

За окном зарождался страшный праздник заката, и на фоне этого праздника крестовина оконной рамы, вздымавшаяся над родителями, чернела тоже страшно и священно – подобно распятию или мачте корабля.

Заметив Мишино появление, мать и отец одновременно повернули к нему свои лица, до этого прикованные к какому-то фильму. Это были иконописные лица. Чувствуя, что вот-вот зарыдает, Миша быстро показал родителям приветственную ладонь, закрыл дверь и ушёл к себе в комнату.

Никогда – ни до, ни после – он не был так близок к самоубийству, как в тот вечер у себя в комнате.

Вы читаете Святой день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату