Два. Неделя.
Парень молча глядел в окно. Самолётная полоса распалась в разные стороны на жидкие изогнутые лохмотья, напоминавшие волокна сахарной ваты. В этих лохмотьях сложно было угадать след человека. Это были простые облака.
Отец поглядел туда, куда смотрел парень, и, видимо, в эту самую секунду смутно догадался, что стихи во всём этом деле играют куда более серьёзную роль, чем он мог предполагать.
– Я вот одного понять не могу: почему
Отец ещё довольно долго говорил о достоинствах высшего образования, снова присев на стул, а парень наблюдал за опустевшим меркнущим небом. Где-то раз в полминуты он машинально переводил взгляд на отца, чтобы удостоверить его в своём внимании, которого на самом деле не было, и возвращался глазами и мыслями к небу. Отцовские слова казались ему всё менее значительными. Их важность умалялась по мере нарастания их количества, а так же по мере прихода ночи. В комнате синело, серело, чернело. Отца уже было жалко. Хотелось спасти его, исчезавшего, съедаемого чернотой.
– Поэтому из-за одной книжки (пускай и хорошей, не спорю) ставить жирный крест на всём своём будущем… – завершал отец почти уже в полной тьме. – Ну… это как минимум, опрометчиво.
Он уже без особенной надежды подождал ответа и, как обычно, не дождавшись, спросил:
– Хотя бы в этом ты согласен со мной?
Что-то помешало парню сказать «да».
– Надо подумать, – произнёс он с трудом.
– Подумать? – переспросил отец, как будто не поверив своим ушам. Он нетерпеливо поднялся со стула и усмехнулся сам себе: – А я тут перед ним, дурачок, распинаюсь! – Он опять усмехнулся и внезапно вспылил: – В таком случае, думать будешь знаешь где? В армии – два года! Понял?.. Понял меня?!
– Понял.
– Хорошо, что понял…
Хлопнув дверью, отец вышел из комнаты.
Парень остался лежать в одиночестве. Ему казалось, что тьма, наполнявшая комнату, из домашней снова превратилась в больничную, но мысль о стихах почему-то не приносила той отрады, которую приносила в больнице; от них уже почему-то не веяло нездешним ветром.
– Плен, – произнёс парень слово.
На следующее утро родители услышали, как он накачивает на балконе колёса велосипеда. Они переглянулись и подумали об одном и том же: что желание прокатиться напрямую связано со вчерашним разговором и знаменует собой что-то хорошее, правильное.
Парень вытащил велосипед на улицу, оседлал его и сразу поехал легко, быстро, радостно.
«Как это я сразу не догадался?» – подумалось ему.
И вот он вырывается из синей тени, и солнце ударят в него. По обеим сторонам дороги распахивается слепящее поле, он резко берёт вправо и скатывается на извилистую тропинку, которая вытягивается вдоль кромки леса, кое-где отрезая от него по одному, по нескольку деревьев. Велосипед дребезжит, подпрыгивая на сосновых корнях.
Парень здесь впервые; ещё дома он решил, что будет ездить только по незнакомым местам. Он щурится от солнца и думает о том, как здорово ехать и не знать, когда эта тропинка кончится и куда приведёт; скорее, он даже не думает об этом, а просто живёт этим, захвачен этим целиком, и совсем бы в этом исчез, если бы его щёки, вздрагивая при каждом наезде на корни, не напоминали ему о его лице, о том, что он – это он.
Здесь, между лесом и полем, пахнет по-другому: мёдом, сосновой смолой, тёплым песком и, кажется, маслятами.
Он вспоминает свою вчерашнюю мысль, – что стихи делают идеальным неидеальный мир, – и понимает, что был неправ: стихи идеальны только потому, что идеален мир. Даже так: стихи уже содержатся в мире, только в особом, небуквенном виде. Поэт – это человек, который может их записать для людей.
Стихи уже есть… Его ладони моментально вспотевают и начинают скользить по ручкам руля. Он чувствует близость какого-то нового, ещё никем не записанного стихотворения. Он не может назвать из него ни строчки и даже не в состоянии сказать, о чём оно, и в то же время каким-то таинственным