За печкой скрывалась еще одна дверь. Заколоченная половина! – осенило Сашку. Дверь, закрашенная синей краской, терялась на фоне стены и была заперта на массивный засов. Низ высажен изнутри. Щепа торчала наружу, лохмотья отслоившейся краски пытались стыдливо прикрыть чернеющую дыру. Кошка, ага.
Сашка отклеился от стены и заставил себя подойти. Давай, тряпка. Какой ты советский милиционер? Испугался дырки в двери? Из пролома несло трупным духом, нечистотами и прелым листом.
Сашка медленно, по сантиметру, отодвинул засов, распахнул дверь и отскочил назад, готовый стрелять при малейшей опасности. Заколоченная половина манила чернильным, мрачным нутром.
– Есть кто? – крикнул он в пустоту.
Свет из комнаты растворялся в непроницаемом бархате тьмы, освещая узкую дорожку на пару шагов. Эх, фонарика нет. Сашка попятился, балансируя на границе света и тьмы. Не нужно входить, бегом в отделение, геройствовать незачем. Пожалуйста, не входи.
Сашка пересилил страх и шагнул в темноту. Руки тряслись, ноги стали ватными и отказывались повиноваться. Давай не трусь! Помнишь, на границе учили? Безжалостно преследуй нарушителя на любой местности, в любых условиях, в любую погоду. Пошел!
– Буду стрелять! – повысил голос Сашка, перекрывая собой рассеянный свет. Зловоние окутало с головой, голова закружилась. Сашка вытащил грязноватый платок и прикрыл нос и рот. Под ногами шуршали тряпки, черепки и сухая листва. Листья откуда? Глаза потихоньку привыкали к темноте, во мраке проступали очертания мебели, в воздухе повис густой, удушливый смрад. Доносился монотонный, надсадный гудеж. Мухи. Множество мух. Зашарил по стене в поисках выключателя. Ага, жди. И тут Сашка уловил тихий, прерывистый сип. Кто-то дышал в темноте.
– Кто тут? – истерично выкрикнул Сашка, ведя стволом из стороны в сторону. В ответ донесся мягкий, вкрадчивый шаг. – Не подходи!
Сбоку метнулся сгусток вони и тьмы, сбил Сашку с ног. Сашка рухнул, успев пальнуть наугад. Оглушительно бахнуло, в оранжевой вспышке мелькнула черная шерсть. Уши резанул сдавленный, болезненный хрип. Попал! Тварь резко отпрянула. Сашка нажал на спуск, пуля ударила в стену. Сухо треснули доски, разлетелось со звоном стекло, неизвестный с разбегу ударился и вынес заколоченное окно, на фоне белого пятна мелькнула и скрылась приземистая, низкая тень. Затрещали кусты. Свет залил комнату, и Сашка заорал, больше не сдерживая себя, не стесняясь дикого, животного, ужаса. В углу, рядом с грязным матрасом, в гнезде из веток и мусора лежала голова Васьки Коршунова и пялилась на него кровавыми провалами вырванных глаз.
2
Желтый, иссеченный колеями, бугристый летник размашисто ложился под копыта летучего отряда отдельного эскадрона самарского ЧОН. Девять бойцов с комэском Щуром пятый день шли по следу бандитов. Похрапывали уставшие кони. Шатались в седлах изможденные люди. Липнущая к мокрой обмундировке пыль превращала гимнастерки и галифе в серое, измызганное тряпье, прикипала жуткой маской к лицу. Бескрайний травяной океан бурными волнами играл на ветру, пенился и кружил, сливаясь на горизонте с нежно-лазоревым небом. Пряно щекотали ноздри ароматы льнянки, кровохлебки и остреца. Шелковистые ости цветущего ковыля бились в оплывшие скаты могильных курганов, с вершин которых на путников в бессильной ярости глядели уходящие в землю древние идолы. Под солнцем висели и заливисто чивкали крохотные, едва различимые жаворонки, возвращая истомленные души домой, к теплому очагу и материнским рукам.
Комэск Щур хмурился, не замечая окружающей красоты. Солнце, утратив мягкую весеннюю ласку, жгло и палило, обещая повторить страшную прошлогоднюю засуху. В двадцатом тучные нивы сгорели, жидкий колос опал, урожай не спасли, в опустошенное, истоптанное, изодранное Гражданской войной Поволжье пришел невиданный голод. Иссякло зерно, люди кололи обреченную без запасенного корма скотину, протяжный коровий рев и поросячий визг стояли над хуторами. Незаметно пропали собаки и кошки, к зиме за каравай из муки пополам с мякиной и лебедой просили пятнадцать тысяч рублей, за ведро картошки можно было сторговать целый дом. Матери убивали голодных детей. Трупоедение развилось повсеместно, на это закрывали глаза. Ползли зловещие слухи о людоедах. На дорогах, забитых толпами беженцев, пропадали люди, поодиночке и группами, женщины и дети чаще всего. Щуру приходилось видеть в овражках и балках разделанные трупы, пятна крови, горы требухи и остывающие, присыпанные пеплом, забитые человеческими костями костры. Неделю назад спугнули и посекли у Дергачей четверых. Мужики пытались сбежать, а грязная, чумазая, одетая в рванье баба стояла и обреченно ждала, пока сабля вдоль плеча полоснет. В ее глазах не было страха, лишь обреченное, тупое безумие. Она вроде бы улыбалась, ожидая удара, и Щур постарался это забыть. Это и многое другое, что видел или творил своими руками в тот год.
Головной боли добавили банды. Грабили, убивали, насиловали. Это зло стало обыденным, рядовым, пока в начале весны с Николаевского шляха не просочились тревожные вести. Один за другим горели придорожные хутора. Вроде ничего необычного, пожар и пожар, частенько что-то горит, бывает и с жертвами, если угорают в дыму или пьяные. Всегда кто-то спасается. Но не здесь. Обгоревшие тела целых семей находили с проломленными черепами, изуродованными, рассеченными, изрубленными на большие куски. Три случая за месяц, потом перерыв, народ вздохнул с облегчением, и тогда за неделю сгорели два крайних дома в Новокуровке и Лебедяни. Хозяев зарезали от мала до велика, семь человек. Народишко испуганно молчал. Поговаривали, не люди это орудуют вовсе, а что-то древнее пробудилось в степи, среди могильных курганов и изъеденных временем каменных баб. Щур принял дело без энтузиазма, предчувствуя нулевой результат. Ну и как в воду глядел. Были пепелища, были жертвы, были страшные слухи, а банды не было, хоть в лепешку расколотись.