больше тридцати. Но если Бог хранит ее красоту, то делает это для мужа, а не для путников, которые забредают к ней с несколькими монетами в кармане. О ней и детях должен заботиться честный человек, а не какие-то сомнительные бродяги.
Но я ничего не сказал. Я и сам не ангел. Несколько лет назад, когда я работал на строительстве собора, в Эксетер приехал Уильям, и мы с ним отправились на постоялый двор «Медведь» возле Южных ворот. В тот вечер мы страшно напились, а потом прямо при свечах произошел акт физической любви, о котором я всегда сожалел. Для меня тот вечер был цветком времени. Зеленая невинность дала бутон желания, который за несколько часов распустился и мгновенно увял, превратившись в отвратительную слизь.
А в тот момент мне хотелось только одного: оказаться дома, рядом с моей Кэтрин, у нашего очага, где весело потрескивают поленья. Мне хотелось рассказать ей о том, что я чувствовал, бродя по миру, охваченному чумой. Я хотел поделиться с ней всем. Я хотел, чтобы она рассказала мне о своих чувствах. Я хотел, чтобы наши страдающие сердца утешили друг друга и слились в нежном объятии. Я хотел, чтобы величайшие испытания мы встретили вместе, а не порознь.
Небольшой дом Элизабет Таппер располагался чуть в стороне от дороги. Он был построен в старинном стиле: две изогнутые балки располагались по обе стороны крыши. Вблизи было видно, что основание стен, где бревна входили в землю, уже тронуто гнилью. Да и побелку стоило бы обновить. Кое-где солома провалилась внутрь, в других местах – поросла мхом. Крыша наверняка течет. Большинство девонцев давно снесли бы такой дом до основания и построили новый, с квадратным деревянным каркасом на каменном фундаменте и прочными, теплыми стенами. Но у Элизабет не было денег, а бейлиф не знал жалости. Она и жила-то здесь, на самой окраине поместья, потому что ее не хотели видеть в деревне.
Но должен признать: у нее отличный, ухоженный огород – много капусты, порея, высокие стебли лука и бобов. Такой запас сегодня должен быть у каждого: в конце лета урожай может мгновенно погибнуть, а зимы становятся все более суровыми. Огород может стать для семьи настоящим спасением.
Уильям вошел в дом первым, а я остановился, чтобы полюбоваться огородом. И тут я услышал его крик.
Такой крик я слышал лишь раз в жизни, много месяцев назад. Тогда, в день нашей победы при Кресси, Уильям кричал над телом своего друга. Уильям не любит показывать своих чувств никому и, уж конечно, своему младшему брату. Свою боль он держит в себе.
Я вбежал в дом. Там было темно, пахло дымом, прокисшим элем, луком и беконом. И еще сухой лавандой, которую для аромата добавляли в камыш на полу. Привыкнув к темноте, я увидел в конце зала перегородку. Дверь вела во внутренние помещения. Там неподвижно стоял Уильям. А рядом с ним женщина, почти такого же роста, как и он. Я даже не думал, что Элизабет такая высокая. Но потом я понял, что она не двигается. Она стояла совершенно неподвижно, опустив руки и склонив голову набок под странным углом.
Ноги ее висели в четырех дюймах от земли. В четырех дюймах. Всего ладонь отделяла жизнь от смерти.
Я сразу же подумал, что ее ограбили или изнасиловали и убили, повесив на балке собственного дома. Но у нее нечего было взять. Она была самой обычной женщиной – кому понадобилось убивать ее. А потом я спросил себя: где же ее дети?
Я подошел ближе. Глаза Элизабет были открыты, они смотрели в вечность, вошедшую в ее дом. Я перекрестился и прочитал молитву за ее душу, а потом еще одну, за собственную жену и детей.
Порыв ветра качнул дверь. Она заскрипела и почти закрылась. Прислоненная к стене щетка упала на пол. Я подошел к двери, поднял щетку и подпер дверь поленом, чтобы она не закрывалась, – иначе в комнате было слишком темно.
Уильям не двигался. Он сам окаменел, как труп. Я подошел к очагу и наклонился пощупать пепел: он все еще был теплым. Я слышал, как молился Уильям: «Benedicat vos omnipotens Deus Pater et Filius et Spiritus Sanctus». Приходский священник учил нас молитвам. Уильям перекрестился. Я тоже. Мы хором произнесли: «Аминь».
Впервые за много дней я почувствовал, что мы вместе. Да, мы стоим на краю обрыва темной ночью, мы смотрим в тот же вечный мрак, что и Элизабет Таппер, но мы вместе.
Уильям вошел в комнату, я следом за ним. Мы увидели детей Элизабет. Старшему было семь, младшему пять. Они лежали рядком, на старом соломенном матрасе. В ставнях были широкие щели, и мы увидели, что лица детей покрыты пятнами, а глаза закрыты. Мать выпрямила им ручки и ножки. Она оставалась с ними до самого конца, а потом лишила себя жизни. Рядом с матрасом все еще стояла плошка с недопитым овсяным отваром.
Я выскочил в зал, где воздух был чище. Я мог думать только о собственной семье – до дома был еще целый день ходу. Что ждет меня, когда я открою дверь своего дома? А вдруг и Кэтрин висит на балке, как несчастная Элизабет? Вдруг веревка уже охватила ее белую шею? Вдруг ее руки, глаза и сердце уже пусты? Мысленно я увидел, как она висит в воздухе, как безжизненный мешок плоти. А вдруг мои сыновья, Уильям, Джон и Джеймс, лежат мертвые в своих кроватках, а лица их покрыты пятнами? Я вспомнил их волосы и глаза, в ушах зазвучали их голоса. Если они мертвы, то не захочу ли и я свести счеты с жизнью?
Какой-то звук отвлек меня от этих мыслей. Я увидел, что Уильям двигает скамейку. Он встал на нее, снял с балки солидный окорок и засунул его в дорожную суму.
– Ради всего святого, Уильям! Имей же уважение!
– Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой, – ответил брат. – Добрая еда – для живых, а не для воров и червей. – Он застегнул суму и