— Кто знает, кто знает. — Я смотрю на ребенка и чувствую, как по мне проходит дрожь. На карточке, прикрепленной к коляске, написано: «МАЛЬЧИК БАУЭР». Я невольно делаю шаг назад.
— Как он? — спрашиваю я. — Ест уже лучше?
— Сахар поднялся, но еще слабенький, — отвечает Корин. — Он не ел уже два часа, потому что Аткинс собирается делать обрезание.
Дверь открывается, и в комнату входит доктор Аткинс. Легка на помине.
— Точно по графику, — говорит она, глядя на коляску. — Так, анестезия уже подействовала, с родителями я поговорила. Рут, вы дали ребенку сладкое?
«Сладкое» — это несколько капель подслащенной сахаром воды, которые втирают в десны младенцев, чтобы отвлечь от неприятных ощущений. Я бы дала ребенку сладкое, если бы была его няней.
— Я за этого пациента больше не отвечаю, — сухо роняю я.
Доктор Аткинс вскидывает брови и открывает карточку пациента. Я вижу розовый самоклеящийся листочек, и, когда она читает его, неловкое молчание начинает разбухать, всасывая в себя весь воздух в комнате.
Корин откашливается:
— Я дала ему сладкое около пяти минут назад.
— Отлично, — говорит доктор Аткинс. — Тогда давайте начнем.
Я стою минуту, наблюдая, как Корин разворачивает ребенка и готовит к этой рутинной процедуре. Доктор Аткинс поворачивается ко мне. В ее глазах сочувствие, а его мне хочется видеть меньше всего. Я не хочу, чтобы меня жалели только из-за глупого решения Мэри. Я не хочу, чтобы меня жалели из-за цвета моей кожи.
Поэтому превращаю все в шутку:
— Может, раз уж вы этим занялись, заодно стерилизуете его?
Мало есть вещей более страшных, чем экстренное кесарево сечение. Воздух электризуется, как только врач сообщает о необходимости этой операции, и разговор становится деловым и жизненно важным: «Я беру капельницу, вы подготовите стол? Кто- нибудь, захватите бокс и внесите случай в журнал». Вы говорите пациентке, что возникли непредвиденные осложнения и что нужно действовать срочно. Больничный оператор отправляет сообщение медикам, которые находятся не на рабочем месте, пока вы с дежурной медсестрой отвозите пациентку в операционную. В то время как дежурная медсестра достает инструменты из стерильных бумажных пакетов и включает анестезиологическое оборудование, вы перекладываете пациентку на стол, готовите живот, поднимаете и раскладываете хирургические простыни. Как только стремительно входят врач и анестезиолог, делается разрез и достается ребенок. На все про все уходит меньше двадцати минут. В крупных больницах, таких как Йель-Нью-Хейвен, могут уложиться и в семь.
Через двадцать минут после того, как Дэвису Бауэру сделано обрезание, у другой пациентки Корин отходят воды. Между ног у нее разматывается петля пуповины, и Корин срочно вызывают туда.
— Проверь за меня ребенка, — говорит она и бросается в женское отделение.
Через мгновение я вижу Мэри, которая на пару с санитаром вкатывает каталку в лифт. Корин скрючилась на каталке между ног пациентки, ее руки в перчатках скрыты тенью, она пытается удержать пуповину внутри.
«Проверь за меня ребенка». Она имеет в виду, чтобы я понаблюдала за Дэвисом Бауэром. Согласно протоколу, ребенка, которому провели обрезание, необходимо регулярно проверять на кровотечение. Теперь, когда и Мэри, и Корин заняты экстренным кесаревым сечением, заняться этим некому — в самом прямом смысле этого слова.
Я вхожу в отделение для новорожденных, где Дэвис отсыпается после утренней травмы.
Минут двадцать, и Корин вернется, успокаиваю я себя, или Мэри меня сменит.
Складываю на груди руки и смотрю на новорожденного. Дети — они как чистый лист. Они не приходят в этот мир, наделенными взглядами родителей, или надеждами, которые дает церковь, или способностью делить людей на группы — те, которые им нравятся, и те, которые не нравятся. Приходя в этот мир, они не имеют ничего, кроме потребности в комфорте. И они примут его от кого угодно, не оценивая дающего.
Интересно, как быстро глянец, данный природой, стирается воспитанием?
Когда я снова опускаю взгляд в коляску, Дэвис Бауэр не дышит.
Я наклоняюсь ближе, уверенная, что просто не заметила подъема и опускания его крошечной груди. Но с этого угла мне становится видно, что его кожа приобрела синеватый оттенок.
Я тут же берусь за него, прижимаю стетоскоп к его сердцу, хлопаю его по пяткам, разворачиваю пеленку. У многих детей случаются приступы апноэ во сне, но если их пошевелить, повернуть со спины на живот, дыхание возобновляется автоматически.
Потом мысли догоняют руки:
Взглянув через плечо на дверь, я наклоняюсь так, чтобы любой вошедший видел только мою спину. Они не увидят, чем я занимаюсь.
Стимулирование ребенка приравнивается к его реанимации? Можно ли назвать прикосновение к ребенку «работой» с ним?