покажем? Что покажем? Да и захотят ли смотреть? А и увидят – так что? Что они такое им неземное могут показать, чего бы те уже сами не имели и не видели за свои долгие, неоднозначные и неописуемые годы. Неужели, бедненькие, схватятся за голову и зарыдают:
– Господи! Вот они нам показали нечто, что нам и не представлялось, что является истинным единственным содержанием достойного, высокого человеческого и творческого бытия! Что же нам делать, бедным и поруганным?! Как жить после этого?! Разве что веником убиться?! – несколько позднее иронизировал Ренат над иллюзиями и амбициозными претензиями своей молодости. Приятели не всегда понимали его.
Но тогда молоды были! Преисполнены здоровья и энергии! Ярости и безумных фантазий. В институте их ругали, что ими самими, да и всеми вокруг воспринималось как наилучшая аттестация несомненной одаренности и лидерской выделенности. Хотя, конечно, создавало при том некоторые, но совсем даже не сокрушительные трудности. Мэтры официальной литературы по-отечески, более для приличия, ворчали, уже присматриваясь к ним: кого взять под свое крыло, приобщить к своей команде? Молодые критики и литературоведы, тоже весьма страдавшие от невыносимого гнета всяческой серости, тупости, удручающей рутины и непроходимой официозности, царившей в тогдашней литературной среде, принимали их на ура. Нарекали гениями. Других – крупными талантами. Третьих – представлявшими несомненный интерес для будущего российской словесности. Возможно, так оно и было. Даже наверняка. Кое-где даже удавалось напечатать что-то. Начинались разговоры, немало прибавлявшие к их малоизвестной известности и полускандальной славе. Шумным и гордым кругом они кочевали по гостеприимным квартирам. Читали друг другу и узкому кругу посвященных стихи, сами же им премного удивляясь, восхищаясь и умиляясь.
Иногда заваливались всей толпой в ЦДЛ, где на них уже обращали внимание. В кафе и ресторане, переполненных всяческим диковинным литературным народом, подслушивали всевозможные экзотические разговоры. Пересказывали друг другу, безмерно потешаясь.
– Послушай, Вась, – грузным телом навалившись на столик, заставленный пустыми бутылками, и не в силах уже держать голову, один светлобородый говорил другому седоватобородому: – Ну не могу! Всю душу, проклятые, изъели! – Из контекста становилось ясно, что он имеет в виду вредную еврейскую нацию, захватившую в их неведомом маленьком городке всю власть и невиданными способами издевающуюся над тамошним коренным, автохтонным населением, изводя его. Почти сводя на нет. Трагическая ситуация была в тех никому не ведомых местах. Да и повсюду практически то же самое. Ужас просто! Особенному же издевательству, как можно было понять, подвергались лучшие представители местного населения в виде замечательных русских писателей. А вернее, данного конкретного письменника. – Не могу! Прямо топором бы их всех! – патетически, насколько позволял его вялый голос и неподчинявшийся язык, закончил он тираду и ударил непослушным кулаком по столику. Слабо зазвучали бутылки. Одна из них накренилась, упала на застеленный пружинистым коричневатым линолеумом пол и, потренькивая, покатилась под чей-то столик. Некоторые головы проследили ее путь и снова возвратились к своим высоким духовным проблемам.
– Иван, ты же писатель! – убеждал его более мужественный и политически умудренный приятель. Он был постарше и порасчетливее. И был вполне точен. – Ты их словом еби!
– Словом, словом еби! – долгое время потом укатывались со смеху наши приятели. – А ведь, по сути, он прав. Он абсолютно точно квалифицировал суть и призвание российской литературы. Это и есть высшая миссия писателя – ебать словом! – и снова покатывались смехом. – В смысле, жечь глаголом. Высокая русская демократическая традиция! – и снова взрыв хохота – молодость! Преизбыток энергии! Не изведенный жизненной рутиной энтузиазм.
На них оборачивались. Они же с гордой независимостью, однако, и в меру неуверенно, но как бы безразлично оглядывались, посматривая на случавшихся здесь местных классиков и ловя на себе их взгляды. По другому случаю они достойно улыбались, будучи кому-либо представляемы. Да, так и было.
– Изредка. Ивана вот. Лешка уехал. Гоша тоже где-то там. – Ренат неопределенно махнул в некоем дальнем направлении. – В Швеции, кажется.
– В Швеции, – подтвердила Марта.
– Тамару иногда – по телевизору. Четвертая, или какая там, власть. – Помолчал. Поглядел по сторонам. Вздохнул. – Андрей вот… закончил, не взглянув на Марту.
– Она не замужем? – снова неловко и не в ту степь начала Марта. Вернее, продолжила.
– При чем тут это! – воскликнул Ренат, обеими руками вцепившись себе в волосы и прямо упершись глазами в правильное, столь знакомое ему и обыкновенно спокойное, даже гиперспокойное, чуть ли не каменеющее, немного квадратообразное, будто бы кошачье, немецко-лютеранское ее лицо с удивительными, огромными, сияющими помимо ее собственной воли, голубыми глазами. Она была немкой, чьи прадеды обрусели в давние времена. Где-то до Первой мировой приехали в предреволюционную Москву по каким-то инженерным делам из своего мирного размеренного Кенигсберга, да и остались. Их вроде бы без всяких там сомнений насквозь русская фамилия, переданная по наследству Марте, Зайцевы, была простой русификацией родовой фамилии Зальц, которую и поныне продолжали носить неведомые дальние родственники в Петербурге и где-то там в Германии, по-прежнему Зальцы, не подпадавшие ни под какие иноязычные законы.
Над их головой опять раздалось:
– У вас свободно?
– Занято, – резко отвечала Марта. – У нас занято.
– Интересно, – занервничал пожилой мужчина – Я уже полчаса стою с подносом.
