Пантелеймон мотыльком носился вокруг, то садясь на ручку Лиры, то снова испугано взлетая, приближаясь к пламени свечи и в страхе отшатываясь, и, наконец, сел на влажные волосы девочки.
Со стороны мавзолея донесся отчаянный пронзительный крик – даже не крик, а безнадежный стон протеста. У Малкольма чуть сердце не остановилось… А потом стал слышен только детский плач и стук капель, и тихий всхлип Асты, которая превратилась в щенка и прижалась к его боку.
«Я для этого недостаточно взрослый!» – подумал Малкольм почти вслух.
Он подоткнул малышке одеяльце и осторожно уложил ее среди подушек. Чувство вины, ярость и страх безуспешно сражались друг с другом в его душе. Никогда в жизни ему не хотелось спать меньше, чем сейчас, подумал он. Никогда в жизни ему снова не захочется спать. Это самая худшая ночь за всю его жизнь.
В голове у Малкольма гремел гром. Наверняка еще немного, и череп попросту лопнет…
– Аста, – выдохнул он, – мне нужно к Элис… но Лира… я не могу ее оставить…
– Иди! – ответила она. – Да, иди! Я побуду здесь… я ее не покину…
– Это будет очень больно.
– Мы должны… я буду ее охранять… с места не двинусь, обещаю…
Горячие слезы текли у него по щекам. Он поцеловал крошку-Лиру, потом еще раз и еще, и прижал щенка-Асту к сердцу, к лицу, к губам, потом положил ее на подушку рядом с ребенком, где она тут же превратилась в детеныша леопарда – такого красивого, что он чуть не всхлипнул от любви.
А потом он встал – легко и осторожно, чтобы каноэ не закачалось и не двинулось ни на дюйм, – взял весло и выбрался наружу.
Глубинная боль отделения тут же сжала его тисками. Позади из лодки раздался приглушенный стон. Это было все равно что пытаться влезть по крутому склону холма, когда легкие у тебя разрываются, требуя воздуха, а сердце колотится о ребра, – только гораздо хуже, потому что внутри самой боли, углубляя, окрашивая, отравляя ее, жило ужасное чувство вины за то, что он сейчас мучает свою любимую Асту. Она дрожала с головы до ног от любви и муки, она была такая храбрая – ее взгляд провожал его с такой преданностью, а он медленно, неотвратимо уходил прочь, все дальше и дальше, как будто собираясь покинуть ее навсегда. Но он должен… Малкольм заставил себя идти вперед, сквозь эту боль, которая сейчас безжалостно терзала котенка-леопарда в лодке. Заставил, и побрел в темноту, вверх по мокрому склону, туда, где белел мавзолей. Иначе было нельзя – потому что там кто-то делал с Элис что-то ужасное, и она неистово кричала, отбиваясь.
Гиена-деймон – уже без обеих передних лап – полустояла-полулежала на траве, зажав терьера-Бена в своей мерзкой пасти. Бен извивался, лягался, кусался и выл, а чудовищные зубы смыкались, медленно и сладострастно, на его крошечном тельце.
Тут из-за туч вышла луна. На свету возник Боннвиль – он крепко держал Элис за запястья, прижимая ее к ступенькам мавзолея. В холодном сиянии вспыхнули глаза гиены и ее человека, а на щеках Элис блеснули слезы. Ничего ужаснее этого Малкольм в жизни не видел. И он рванулся через марево боли, поскользнулся на сырой траве, и встал, и поднял весло, и опустил его с размаху мужчине на спину – но слабо… слишком слабо…
Боннвиль извернулся, увидел Малкольма и разразился смехом. Элис закричала и попробовала оттолкнуть мужчину, но он одной оплеухой повалил ее обратно на камень. Малкольм попробовал ударить его еще раз. Луна лила ослепительный свет на промокшую траву, заросшие мхом могильные камни, осыпающийся мавзолей и сплетенные в жутком объятии фигуры меж колонн.
Что-то росло внутри у Малкольма… что-то, с чем бесполезно спорить, чем нельзя управлять, – словно стая диких собак, рыча, завывая и щелкая челюстями, неслась прямо на него. Рваные уши, слепые белые глаза, окровавленные морды…
И вот они уже со всех сторон, вокруг него и в нем, и он снова замахнулся веслом и ударил гиену-деймона в плечо.
– А-х-х-х-р! – захрипел Боннвиль и неуклюже упал.
Гиена захлебнулась рыком. Малкольм снова ударил ее по голове, плашмя, и она подскочила, а потом завалилась набок, поскользнувшись задними ногами на траве, и едва не раздавив своей тушей крошку-Бена. Еще один удар, и он выпал у нее из челюстей и пополз к Элис, но Боннвиль увидел его и отбросил пинком, так что тот покатился далеко по земле.
Элис закричала от боли. Собаки рычали и выли, и Малкольм снова поднял весло и изо всех сил опустил Боннвилю на голову.
– Скажи мне… – яростно крикнул он и не смог закончить.
Он попытался удержать собак веслом, преградить им путь, но они снова рванулись вперед, и Малкольм ударил, и мужчина распростерся во весь рост с долгим затихающим стоном.
Малкольм повернулся к воображаемым псам; глаза его метали молнии. Но он знал, что без собак поддался бы жалости и только с ними, с их помощью смог наказать человека, причинившего страдания Элис. Но если он их не сдержит сейчас, ему уже никогда не узнать, что может сказать Боннвиль… Он не знал, что спросить. А если сдерживать их слишком долго, пусть всего на мгновение дольше, чем нужно, они уйдут и заберут с собой эту силу. Все это пронеслось у него в голове за доли секунды.
Он повернулся к умирающему человеку. Собаки завыли, и Малкольм, широко размахнувшись веслом, отбил руку, поднятую в жесте мольбы и защиты. Никогда он еще не бил никого с такой силой.
– Давай, убей меня, маленький негодяй! – вскричал человек. – Наконец-то я обрету покой!