Все это время Боташова сидела в костюмерном автобусе под развешенными на плечиках камзолами и платьями, глядя куда-то в окошко отрешенным, полностью замкнутым на себе взглядом. Потом группа обедала, но и здесь Пильнев не смог толком поговорить с режиссером: ты мне нужен позарез, но все завтра… завтра. Сейчас плохо соображаю. Ты хоть понял, что мы сейчас будем снимать?
Понял, понял… И вот уже Боташова, босая, с гладко причесанной головой, в сером, не одной массовкой трёпанном одеянии, пошла к помосту.
Вся сцена — общий план, средний и крупный — была сыграна ею так, что у Пильнева, стоящего рядом с камерой, была одна задача: только бы никто не увидел его увлажнившихся глаз. Ведь это смешно, ей-богу, когда сценарист плачет над своим собственным материалом.
В семь часов вечера машина привезла его домой. Есть не хотелось, хотя об ужине он еще утром думал с удовольствием — обнаруженная в холодильнике баночка крабов сулила очень неплохой салат. Кулинария — его хобби, но только не сейчас. Он попил чайку с бутербродом.
«Бабий заговор»… За что казнили Бестужеву, Лопухину и иже с ними? За крамольные речи, за дерзкое поношение царствующего дома, а попросту говоря — за болтовню и злые сплетни в гостиных.
Когда отсняли средний план и оператор стал менять кадр, Боташова отошла в сторонку. Гримерша было кинулась за ней, чтобы поправить парик, но Колюжин бросил: «Оставь ее!» Боташова спряталась за помост, нагнула голову и что-то зашептала, прикрыв рот худыми пальцами. Пильнев боком, боком приблизился, словно хотел сверху рассмотреть кронверк. Боташова молилась.
Здесь и привязалась к нему нелепая, когда-то прочитанная фраза: «Вот прииде некто тать…» После пятой репетиции — оператора все не устраивал свет — Боташова не выдержала: «Все! Снимайте… Больше нет сил!» — всхлипнула по-детски и разрыдалась. Колюжин аж за голову схватился — как хорошо! «Ольга Нестеровна, умоляю… повторите этой жест… и всхлип… Без хлопушки, сразу, снимаем!»
Потом все поздравляли, благодарили. Она кивала, улыбалась. Не улыбка, гримаса — бледная, даже загар сошел, и все повторяла, стараясь придать голосу обыденный тон: «Устала… И холодно как! Устала…» Кто-то накинул ей на плечи ватник.
Ладно… надо работать. Он сел за стол, положил перед собой чистый лист бумаги, подумал, потом достал из корзины давешние черновики. Поспешные, чуть косящие строки, перечеркнутые абзацы, столбики дат. Он вычитал одну дату за другой, подсчитывая, сколько у героя ушло лет на детство, сколько на вольную жизнь после лагеря. Внизу был нацарапан рисунок — сложная геометрическая композиция. Пильнев задумчиво пририсовал несколько квадратов и треугольников. «Да расстреляли ее, — сказал он вслух. — Расстреляли в тридцать девятом!» — и с удивлением отметил, что говорит не о герое, а о героине.
Он встал, потом взял телефонную книгу, отыскал гостиницу «Южная». Администратор тут же сообщил телефон и номер Боташовой.
Ну хорошо, сейчас он дозвонится, и что?.. А ничего… Просто позовет куда-нибудь поужинать. Можно попросить Аркашку, старого приятеля, он устроит тихий ресторан где-нибудь возле воды. Он скажет, что восхищен работой Боташовой, закажет шампанское. Надо только заранее продумать разговор, чтоб все было остроумно, а не так — он сидит, она сидит, и всё…
Еще одна мысль не давала Пильневу покоя. Был и у него фильм про революционеров, как не быть. Сюжет он помнил смутно, может быть, там кто-то и венчался, не в этом дело. Еще утром, когда они ехали в рафике, шевельнулся в нем тихой болью отзвук на это имя — Серафима. Так звали его бабку и любимую тетку.
Он никогда не называл так своих героинь, подсознательно запрещая себе тревожить тени этих женщин всуе, потому что всеми дарами, которые держала судьба за пазухой в тридцатые годы, она наградила двух Серафим сполна. Но по молодости, по глупости он мог вписать это имя в тот старый сценарий. И тогда получалось, что это он венчал Боташову, он же сегодня ее казнил.
Он набрал номер. Ольгу Нестеровну? Ах, ее нет? Соседка по номеру? Понятно. А куда она ушла, если не секрет? Не знаете… Спасибо. Передайте, что звонил Пильнев, сценарист.
Он еще побродил по комнате, потом сорвал плащ с вешалки и поехал в «Южную». В конце концов, он должен поговорить с режиссером. «Колюжину удобно завтра, а мне сегодня, — твердил он по дороге, — потому что завтра мне нужно работать, а не отвлекаться на бесполезный треп».
По коридорам «Южной» бродило в основном население Кавказа, Средняя Азия была представлена беднее. Пахло дынями, подгнившим виноградом и чем-то сантехническим — то ли дешевым мылом, то ли мокрыми полотенцами. Лифт, конечно, не работал.
Колюжин сидел в своем двухкомнатном люксе и пил чай с коньяком. При появлении Пильнева он не выказал ни особой радости, ни удивления, потому что уже стал самим собой, с зачесанной лысиной, моложавый, изящный, циничный, но в меру, и, как всегда, очень в себе уверенный.
— Коньяк принес?
— У тебя же есть.
— Да и тут и было-то на донышке, — он перевернул бутылку вверх дном, «выдавив» из нее последние капли коньяка.
Пильнев неторопливо снял плащ, расчесал перед зеркалом свои рассыпающиеся веером волосы и плотно уселся в узком кресле, давая понять, что зашел не на пять минут, а для длительного разговора.
— Слушай, Гришка, скажи мне честно — ты будешь снимать «Прозрение» или нет?
— Что, работа не идет?