сне встретил ужасающее подобие Алисон Грининг, хранит ее присутствие, и не отсюда ли дует холодный ветер в старый бабушкин дом? Но теперь я надеялся не увидеть ее, а приблизиться к ней, к ее духу, который незримо витал здесь. Я стал вспоминать, как мы с ней ходили на холм раскапывать индейский курган, как она мечтала стать художницей (а я, естественно, писателем), и это, казалось, крепче связывало нас. Оказалось, я помню гораздо больше, чем считал, что вся моя жизнь, в сущности, выросла из нее. Однажды утром, после очередной страдальческой сцены с Тутой Сандерсон, которая приняла от меня семь долларовых бумажек и молча отложила две, я поехал через Миссисипи – замечательный американский пейзаж с зелеными спинами островов на могучей глади реки, – в Аризону, штат Миннесота, за любимыми пластинками Алисон. Если бы их там не оказалось, пришлось бы ехать в Миннеаполис.
Альбомы пятидесятых теперь редкость. В магазине грампластинок я ничего не нашел, но потом обнаружил в подвале комиссионный отдел. Среди разлохмаченных конвертов со славными некогда именами золотом сияли два диска, увидев которые я ахнул так громко, что появившийся продавец спросил, все ли со мной в порядке. Одной из них была пластинка Дейва Брубека (“Оберлинский джаз”), которую, как я помнил, Алисон обожала; другая была настоящим сокровищем. Квартет Джерри Маллигена, который Алисон всячески мне нахваливала – тот самый альбом с обложкой работы Кейта Финча. Продавец запросил за оба диска пять долларов, но я заплатил бы и в десять раз больше. Ведь эти пластинки приближали Алисон ко мне.
– Что это вы все время заводите? – спросила Железный Дровосек, стоя на крыльце в субботу вечером. – Это что, джаз?
Я отложил карандаш и закрыл рукопись. Я сидел на старом диване, и оранжевый свет керосиновой лампы размывал ее черты, и без того неясно видные за занавеской. На ней были рубашка и брюки, и в этом колеблющемся свете она выглядела более женственной, чем когда-либо раньше.
– Папа в Ардене, – сказал она, – на каком-то собрании. Его пригласил Ред Сандерсон. Звали только мужчин. Это, должно быть, продлится не один час. Я услышала, что вы заводите музыку, и пришла.
Она вошла и села рядом со мной в кресло-качалку. Ее босые ноги покрывал густой загар.
– Так что это за музыка?
– Тебе нравится? Она повела плечами:
– Что это сейчас играет?
– Гитара.
– Это гитара? А дальше... а, знаю, это что-то вроде трубы. А это саксофон, верно?
– Да. Баритон-саксофон.
– Ну вот. А вы говорите, гитара, – она сама засмеялась своей шутке.
Я улыбнулся в ответ.
– Черт, Майлс, как здесь холодно.
– Это из-за сырости.
– Да? Майлс, а вы правда украли что-то у Зумго? Пастор Бертильсон говорил об этом в проповеди.
– Значит, это так.
– Странно, – она оглядела комнату, качая головой. – Слушайте, а ведь эта комната такой и была. Когда была еще маленькая, при жизни прабабушки.
– Я знаю.
– Здорово, – она продолжала изучать комнату, – здесь были еще фото. Где они?
– Мне они не нужны.
– Ох, Майлс. Я прямо не знаю. Вы еще хуже, чем Зак! Иногда мне и правда кажется, что вы сумасшедший! Откуда вы знаете, как здесь все стояло?
– Помню.
– Это что-то вроде музея, да? Так и кажется, сейчас войдет прабабушка.
– Ей бы не понравилась эта музыка. Она хихикнула:
– Так вы правда сперли что-то у Зумго?
– А Зак ворует?
– Конечно, – она расширила свои зеленые глаза. – Он говорит, что это освобождает. И еще говорит, что если вы крадете вещь и вас не поймали, то вы имеете на нее право.
– И где он ворует?
– Там, где работает. Из домов или с бензоколонки. Но вы профессор или кто вы там и воруете?
– Получается, что так.
– Я понимаю, почему вы нравитесь Заку. Такой солидный человек – и ворует в магазине. Он думает, что вам можно доверять.
– А я думаю, что ты слишком хороша для него.