Город внизу гол, серо-ржав и дымит. Но солнце —упрямое солнце – выглядывает из-за серой занавески облаков, ласковое, обнимает, извиняясь за серость и страх казематов. Задираю голову, улыбаюсь ему через решётчатое окно и не сразу слышу своего проводника.
– Сникните! Сейчас будет Зал Реликвий!
Не совсем понимаю, чего именно от меня хотят, но на всякий случай опускаю голову и искренне надеюсь, что выгляжу покорно и сникшей. Дальше вижу только мельтешение ботинок дознавателя. Солнце робко трогает в спину:
О том, что вошли в тот самый зал, понимаю по изменившемуся цвету пола – теперь из-под ног разбегается шахматная доска: чёрный-красный, чёрный-жёлтый, – и по гулким шагам. И вновь усугубляю грех грехом – нарушаю запрет не смотреть.
По чёрному полю – семилепестковый цветок. Иероним Босх «Семь смертных грехов и четыре последние добродетели». В центре Господь. Грозит сурово и надпись переводит его жест: «Бойся, бойся, бог всё видит». И мне кажется, что да, до дна души. Где сжимаюсь в комочек и скулю, крошечная, обнажённая, бессильная пред властью Его. А потом и вовсе всё немеет – нам бархатном ложементе кошмар моих школьных лет – «Божественная комедия» Данте. И строки – золотые на чёрной дощечке:
Ты грешен уже потому, что рождён. Надежды нет. Красота умерла. Агония затянулась. Наслаждение непристойно.
Яркий свет выжигает зрачки – из пола, обвивая выступ с дремлющей в бархате книгой, вырастает огненно-белая роза. Тянется, выше и выше, пробивая потолок, и белоснежные лепестки кружат пухом ангельских крыл.
Вот спасение! Огонь. Он пожрёт бренную плоть, и я рассыплюсь сияющими искрами. Что может быть прекраснее?! А сказали – красота умерла. Моя смерть будет мгновенной и ослепительной.
И переполняющее счастье стекает по щекам росинками слёз. Шагаю вперед с улыбкой.
Меня хватают за шиворот, резко тянут. Потом пощёчина – обжигает, но и отрезвляет.
В синих глазах дознавателя Вячеслава плещется ярость.
– Вы спятили, миледи? – спрашивает робко, хотя желваки так и ходят. И уже куда резче, встряхивая: – Я же велел не смотреть! Когда вы уже выучите, бестолковая, что нельзя, значит, нельзя! Совсем! Никогда!
Его трясёт.
Мне жутко стыдно. Провалиться на месте. Букально.
Больше он не церемонится – берёт за ворот, как нашкодившего котёнка, и волочёт за собой, будто я – тряпичная кукла.
Не сопротивляюсь. Терплю. Натворила делов, дура! А ведь намеревалась выбраться отсюда. Злюсь на себя.
Вячеслав распахивает толстую, массивную дверь и зашвыривает меня внутрь.
Приземляюсь на четвереньки. От соприкосновения с полом клацают зубы. Прошивает электричеством – забила локоть.
Морозит, пробирает.
Пытаюсь собрать себя и встать. Кое-как поднимаюсь на колени. Вскидываю голову и… торопею.
Потому что медленно, лениво и сыто ко мне поворачивается он…
Гудок четвёртый
…они нагрядывают быстро. Лысик чуть позади, а здоровяки – побегают. Оба сразу, хватают, крутят, уроды.
Визжу, лягаюсь, пытаюсь укусить.
Толстый кидается на них:
– Не трогайте её, слышите?! Это не она! Это не Мария Смирнова!
Кто бы его слушал! Отшвыривают, как того прыгуна. А потом добирается лысик, ширяет – тонко, больно. Во мне – огонь и муть. Сгораю и всё плавится в мареве.
Прости, Тотошка. Дура, что не слушала… Теперь знаю, почему убивают сонников …
…что за на фиг? Кто подсунул мне под голову кирпич? Ай, сссссс… Убью!
Мотает по сторонам, всё затекло и башка вот-вот лопнет. Ненавижу всех, в этой холщине уже и поспать нельзя! Опять куда-то рыпаются! Не сидится бабе Коре на месте. А может Тодор? Стоп!
Веки пудовые, не поблымаешь, как раньше. Разлепляю однако, зырю. Не холщина явно. Стены прочнее. Лавка у стены. Дрожит всё: соображаю – колымага.