– А вот – смотрите!
Край юбки ее в самом деле тлел, и узкая огненная бордюрка внизу росла, дымясь и закручиваясь… В испуге она хотела вскочить, но я схватил ее крепко за руки:
– Куда?.. Сидите смирно! Иначе вы будете сию минуту в огне!
С трудом усадив ее, я кинулся на ковер, к ее ногам, и скомкал тлеющий край в руках. К счастью, нигде еще не успело вспыхнуть. Дым скоро исчез, но мне стало невмочь.
– Смотрите, – сказал я, бросив, – не тлеет ли где-нибудь?
Она наклонилась; я тер обожженные руки. Лицо ее было так близко от моего, что волосы наши касались.
– Нет, ничего… потухло, но руки, руки ваши обожжены!
Странный тон голоса, которым сказаны были эти слова, заставил меня посмотреть ей в глаза. Они полны были страсти, и два зрачка их, прямо против моих, светились каким-то янтарным огнем. В голове у меня пошло колесом, и мне стало вдруг страшно – не страшно, а как-то жутко. Я чувствовал, что она сию минуту будет в моих объятиях. Не успел я мигнуть, как руки ее обвились вокруг моей шеи и губы огненным поцелуем прильнули к моим губам.
Когда я пришел в себя, ее уже не было. Она убежала, и я сидел с четверть часа один, напрасно пытаясь сообразить, как это все случилось.
В комнату кто-то вошел. Это была ее горничная, которая напомнила, что у меня руки в саже. Я вымыл их и опять остался один.
Наконец она воротилась, спокойная. На ней было другое платье и, я прибавлю, другое лицо, будничное, потухшее, которое было мне хорошо знакомо.
Ни слова о прошедшем.
– Пойдемте в гостиную, здесь пахнет дымом.
Мы перешли в гостиную. Она отворила рояль, села и стала играть. Но ее игра была рассеянна, и лицо часто обращено ко мне с коротким ответом или вопросом.
– Я редко теперь курю… Отвыкла. И Павел Иванович не любит… У вас, однако, теперь другие сигары. Я помню те. Я выкурила всю вашу пачку в деревне, на Волге.
– Вы были на Волге?
– Да; с неделю. Сейчас после того, как я уехала из Москвы.
– У кого?
– У одного приятеля… Озарьева. Село Любуты; это на берегу, недалеко от Твери. А вы?
Я отвечал, что ездил в Р**, к кузине.
– Вы очень любили вашу кузину?
– Да, она была мой дорогой, мой лучший друг.
– Когда вы узнали о смерти ее, вы были очень огорчены?
Я отвечал, что чуть с ума не сошел и долго был болен.
– Вы думали, что она была отравлена?
– Да, и думаю до сих пор.
– Почему?
Враждебное чувство зашевелилось во мне при этом допросе.
«А?.. – думал я. – Тебе это нужно знать? Смотри, не обожгись». Я отвечал, что мне известны вещи, которые не оставляют места сомнению.
– Что же вам известно?
– Все.
Что-то сорвалось на клавишах, звуки игры стали тише, умолкли, и она обернулась ко мне совсем. Лицо ее было бледно и холодно, словно застывшее, но черты выражали решимость.
– Это неправда.
– Почем вы знаете?
– Тут нечего знать. Это ясно. Если б вы знали все, вы не держали бы этого в тайне. Я, по крайней мере, понять не могу. Как можно, зная такие вещи, молчать? Если она была отравлена и если она была, как вы говорите, ваш лучший друг…
– Так что же?
– И если вы знаете, кто это сделал?
– Знаю.
– Чего же вы дожидаетесь? Почему не отомстите за ее смерть?
Вопрос был прост, но он затруднил меня в высшей степени, потому что коснулся как раз самого слабого места моей импровизации.