вместе пережитое, то, что отошло в прошлое, но вдруг воскресло во мне с приходом Юрки.
— Слушай, а ты Дроздовского не встречал?
— Дроздовский же погиб. Еще на Днепре. Под бомбежку попал.
— Гляди ты! Такой осторожный. А где это наш помстаршина Одиноков?
— Одиноков — ого! Одиноков комбатом стал.
— Комбатом?
— Правда, ненадолго. Ноги оторвало. Под Пятихаткой.
— Жаль. А может, и нет? Зануда он.
— Зануда, — соглашается Юрка.
— А не знаешь, куда Кузнецов Валька пропал?
— Кузнецов? Понимаешь, не знаю даже, где он и воевал. У него же отец генерал. Помнишь, ехали на фронт, все шутили над ним: Кузнецов, мол, к отцу адъютантом пойдет. А я как-то однажды — погоди ты, не знаю уж, где это и было… — как-то отошел в сторону от дороги, к могиле. Гляжу, табличка. Читаю, и вдруг: младший лейтенант Кузнецов В. С. Точно, наш Валька. Вот тебе и адъютант.
— Да-да… Ну, ты ешь. Бери вот кость.
— Нет уж, кость ты бери. Я картошку.
Картошку мы едим дружно. Кость на крышке остается — ее не поделишь. Черт с ними — с танками, я уже их не боюсь. В конце концов, ни черта они нам не сделают. Ротмистровцы из пятой танковой уже, видно, окружили Кировоград, мы наступаем, наша берет. Плевать нам на танки! Пусть себе утюжат в степи кукурузу, завтра привалят Илы, устроят им Сталинград.
Мне становится хорошо, легко, даже весело. Я люблю Юрку, Катю, этого арапистого сержанта в куртке десантника и тех вон санитаров, что с блаженными улыбками на щетинистых лицах подпирают плечами печь. И даже немца. О, как он старательно выскребает картошку из котелка — любо поглядеть.
Разговор в хате усиливается, оживление растет. Нет-нет да и раздастся смех. Раненые забывают про свою боль. И все Юркина фляжка!
В углу, под клубами табачного дыма, кто-то, смакуя цигарку, рассудительно, со скрытым желанием поразить своей удачливостью, рассказывает:
— Да-а. Я это давно заприметил. Душа, она чутье свое имеет. Она, брат, тоже командует. Как-то лежу под тыном — село одно брали. Лежу тихо, пули верхом идут. Кажется, чем не укрытие. Да что-то меня будто подмывает: а ну, Петро, перебегай. Не хочется вставать, пули свистят, но как-то встал и через плетень сиганул к хате. И только я это упал под стенку, сзади ка-ак шарахнет! В аккурат на том самом месте. Вот, брат, как бывает.
В другом углу, возле перегородки, видно, собрались бывалые солдаты, и у них уже другая тема и другой разговор.
— Пуля — что! Пуля аккуратная. Тюкнет — и маленькая дырочка.
— Особенно если навылет.
— Точно комар укусит. Месяц — и все готово, заживет, как и не было.
— Ну не говори. Бывает, рикошетом которая, та уж продырявит здорово.
— Пуля — что?! Осколок — вот это калечит!
— Осколок, оно, конечно.
— На четверть разворотит. Да еще доктора на две четверти располосуют.
— Ага. Рассечение называется. Я знаю. Уже четвертый раз попадает.
— Ну. Вот тогда повоешь. На квартал, не меньше.
А откуда-то неподалеку из шума и говора пробивается тихий, рассудительный голос человека, у которого, наверное, наболело на душе, ноет. И он делится, но не со всеми, а, видно, с одним, с тем, кто поймет и не высмеет:
— Понимаешь, пришел. А она возле меня увивается… Говорю: «Как живешь, Глафира?..» Так спокойна, но, гляжу, мельтешит у нее что-то в глазах. А знаешь, люди мне уже кое-что шепнули… «Стерва, — говорю, — кому изменяешь?..» Понятное дело, ремень, он хоть и брезентовый, но твердый… Ну, завязал вещмешок — и на станцию… Капитан говорит: «Ты что, Сокольников, досрочно?» — «Досрочно, — говорю, — желаю быстрее врагов бить…» — «Молодец, — говорит, — патриот. Берите, товарищи, пример с рядового Сокольникова».
Накинув на плечи полушубок, по ногам к нам пробирается Катя.
— А ну, подвинься.
— Пожалуйста, сестра, — говорит Юрка, с готовностью давая ей место у стены.
Катя молча садится, прикрыв колени полой полушубка. На койке с хмельным удовлетворением на лице ощеривается сержант:
— Ганс, ком!
Немец выдрессированно вскакивает с пола.
— Ты за кого? А ну скажи? Чтоб все слышали!