Пленный старается понять, но это ему не удается, и он мучительно моргает глазами. Сержант старательно разъясняет:
— Ну кто ты? Буржуй? Рабочий? Фашист?
— Их бин дейч лерер! — наконец догадавшись, отвечает пленный.
Но бойцы вряд ли понимают его и вопросительно глядят из углов, со скамьи, с пола. Они пока что отвоевались и теперь добрые. В глазах удовлетворение и покой. И хотя белеют в сумраке забинтованные руки, ноги, головы, но это теперь не беда, а скорее удача, ибо главное — живы. И если все же болит где-то, то разве в том вина этого вот покорного, услужливого и даже пугливого немца, который сам сдался в плен? Немец, наверно, чувствует это и спокойно смотрит, как из угла пробирается к нему низенький в обмотках пехотинец с рябоватым от оспы лицом. Под накинутой шинелью у него толсто забинтованное плечо. Это, кажется, тот, что беспокоился, налили ли немцу выпить.
— Слушай, Фриц! А у тебя дети есть? — спрашивает он.
Немец не понимает.
— Ну дети, кумекаешь? Пацаны, вот такие? — ладонью он отмеривает высоту вровень с поясом.
— Киндер? — догадывается немец и торопливо отвечает: — Цвай киндер. Два ребьенка.
— И у меня двое детей! — радостно удивляется пехотинец, и его рябоватое лицо сияет в простодушном восторге.
И тогда из-под шинели в углу поднимается темная большая фигура. Не разбираясь, что под ногами, на кого-то наступив и пошатнувшись, этот человек бросается к немцу.
— Врешь, гад!
Большой и неуклюжий, в промазученной телогрейке, он дрожащими руками выхватывает из кирзовой кобуры наган и, взводя, щелкает курком. Немец отступает на шаг, руки его инстинктивно вскидываются навстречу танкисту.
— Стой! — кричит с койки сержант.
— Ты что? — кричу я, неловко вставая из-под стены. Кто-то еще кричит. Рядом быстрее меня вскакивает Юрка. Одной рукой он хватает танкиста за локоть:
— Спокойно! Спокойно!
Сержант, вскочив с койки, заслоняет немца.
— А ну спрячь свою пушку! — властно приказывает он. — Вояка!
— Зачем… это самое… детей сиротить? — спрашивает рябоватый боец.
И тогда высокий взрывается:
— Ах, детей! Такую вашу… Его детей жалко! А моих кто жалеть будет?
Он бьет кулаком в свою грудь. На крупном костистом лице его ярость, губы дрожат, глаза ушли под лоб и не предвещают добра. Но все же хлопцы не дадут ему здесь учинить убийство. За сержантом, заметно испугавшись, стоит немец.
— Ты чего разошелся, как Гитлер? — говорит бойцу сержант и кладет руку на его плечо. — Ты же русский. Русский, да? Ну так чего ж ты, как бандюга, за пушку хватаешься? Он же пленный…
В хате становится тихо. Слышно, как в углу кряхтит обгоревший летчик. Его высокий сосед еще раз наделяет немца ненавистным взглядом и неохотно возвращается к товарищу. Кажется, конфликт кое-как улажен. Сержант, прежде чем залезть на кровать, легонько толкает немца:
— Не дрейфь, Гансик. Давай трави дальше.
Немец нерешительно отступает на свободное место.
— Их нике наци. Их бин ляндлерер, — говорит он поникшим голосом.
Я снова опускаюсь на солому возле стены. Рядом садится Юрка. Катя, кутаясь в полушубок, говорит:
— Не верю я ему.
— Ну почему? — не соглашается Юрка. — Бывают и среди них люди.
— Ирод он, а не человек.
— Почему так?
— Так.
— Вот те и раз! Это что такое? — вдруг удивляется сержант. В его руке колпачок от Юркиной фляжки, в который он наливал соседу по койке. Спирт в колпачке остался нетронутым.
— Эй, землячок, ты что махлюешь?
Он тихонько толкает раненого в плечо, еще недавно тот стонал и метался, а теперь и не пошевелится.
— Эй! — сержант встревоженно присматривается к нему. — Да он уже готов!
К кровати подходят санитары, встает Катя. Они долго щупают у бойца пульс.
— Фу ты, холера! — не сдерживает досаду сержант. — И сто грамм не допил, чудак.