Правда, наутро, позавтракав, уже гораздо меньше переживали все это, а еще через неделю даже рассказали ребятам про наш злополучный заработок. И хлопцы надрывались от смеха. Да и мы тоже.
…В хате густой — не продохнуть — смрад. Кто-то бормочет во сне, кто-то стонет. В двух местах слышится храп. На припечке догорает последняя «катюша». Немец на кровати тоже утих и, навалившись на колени, спит сидя. На стене за ним зловеще чернеет его косая и широкая тень. Дремлет у порога санитар. Один только сержант возится в изголовье, поудобнее устраивая ногу и кутаясь в десантную куртку. Потом он собирается закурить и достает из кармана свой мефистофельский мундштук.
В который раз я поправляю на полу изболевшую ногу.
Сержант поднимает голову:
— Болит?
— Болит, зараза!
— Моя тоже. Днем еще терпимо, а ночью жжет, не уснуть.
— Наверно, ночью все раны сильнее болят.
— Ну, а ты думал, — соглашается сержант и после паузы сообщает: — Слушай, младшой, а твой немец, кажись, ничего.
— Кто его знает? Может, и ничего.
— Понимаешь… — Сержант сосредоточенно прикуривает от зажигалки. — Понимаешь, я было хотел его шпокнуть. Поначалу. Зол я на них, есть причина. Да гляжу — какой-то уж очень он не такой, этот Фриц. Учитель. Двое детей. Хотя бы уж буржуй какой-нибудь. Или эсэсовец.
Я молчу. Я понимаю его злобу на немцев. Только вот думаю: очень уж легки стали у нас на суд и расправу. Ни тебе начальства, ни трибунала, так просто, за здорово живешь — шпокну! Какое самоуправство! А может, он нужен где-нибудь в штабе? Впрочем, видно, виноват и я — пленных надо доводить до места, а не отираться с ними по санитарным частям, где раненые нервные, злые. Но это уже другой разговор.
— Понимаешь, третий раз не везет, — выдыхая дым, тихо говорит сержант. — Все не могу. Или, может, тюхтяй такой стал. Первый тяжелораненый попался, подняться не мог. Взял его винтовку, думаю, сейчас я тебя доконаю. Загнал патрон в патронник, а он так глянул на меня и говорит: «Данке, рус! Найн Сибир!» Ах ты, думаю, гад, Сибири боишься. Тогда живи, отведай Сибири! Не стал стрелять. Другого под Золачевом схватили. В разведке. Хотел пырнуть финкой, да не смог — молодой такой, пацан пацаном. Как наш Маковчик. Был такой в роте. Худенький, тонкий и кашляет. Ну, отвел в штаб, черт с ним, думаю. Попадется же в конце концов эсэсовец, тогда расквитаюсь.
Сержант, кряхтя, удобнее прилаживается на койке и прислушивается к грохоту какой-то машины за окном.
— Завтра эвакуируют. На месяца два теперь отдых… Перевязки. Сестра — утку! Паскудство одно. Не люблю! — отрезает он и затягивается из трофейного мундштука. Потом хмурится. — А Маковчика через неделю осколком в позвоночник. Эх! Разрази тебя в тысячу трах-тарарах!..
Он остервенело ругается пятиэтажным матом и злобно плюет в порог. Рядом поднимает голову Катя, и я удивляюсь: оказывается, она не спит — печально сидит, опершись на коленки, словно обособившаяся от всего и всех в этой хате. В ее невеселых глазах слезы. Я почти пугаюсь:
— Вы что?
Она даже не повернула головы.
— А тебе что за дело?
— Да я так. Думал…
— Отстань.
Можно и отстать, коли нет желания ответить. В самом деле, чего мне набиваться с сочувствием, как будто мне мало своих забот и своей боли? К тому же усталость берет свое, и меня снова начинает одолевать сон. До утра, видно, еще далеко…
Глава пятнадцатая
Чем ближе к вокзалу, тем все больше людей. На стоянке такси — большущая очередь, которой лихо распоряжается дежурный с красной повязкой. Запоздалые пассажиры спешат на пригородный поезд. С флегматичной неторопливостью, убивая время, по тротуару проходит комендантский патруль — двое солдат и майор. В петлицах технические эмблемы, майору на вид лет сорок пять. Да, постарел офицерский корпус, думаю я, не то что в войну. Когда-то у нас в полку самый старший офицер — начальник артвооружения — имел тридцать восемь. Командиру полка было тридцать два. Батальонами командовали двадцати-пяти-двадцативосьмилетние хлопцы. Впрочем, нам, взводным, они в то время казались почти пожилыми.
Вокзальный вестибюль гудит от народа. Суета, толчея и гомон. Слышен и плач. Действительно, у выхода на перрон плачет женщина, только ничего не видно — толпа любопытных отгораживает ее плотной стеной. Наверно, что-то случилось.
Задетый любопытством, я поднимаюсь по ступенькам на второй этаж и останавливаюсь возле перил. Отсюда уже можно кое-что разглядеть. Однако