– Старик…
Дед Северьян сидел, опустив голову, в глубоком раздумье и, казалось, не слышал ее.
– Старик! – повторила Манефа громче. – Я не пойду на себя доносить…
– Что так?
– Я не могу этого… Я забыла тебе про главное сказать: я беременна… От Дениса беременна… его дитятю ношу.
– Это ты – правду? – тревожно спросил дед Северьян.
– Да… в больнице узнала… – ответила Манефа и покраснела, чувствуя, что краснеет от незнакомой ей тихой и светлой радости.
– А может того… от мужа?
– Нет, не от мужа… Алим бесплодный был, он сам мне признался. От Дениса я понесла, от него…
Дед Северьян поднялся, прошел зачем-то к печи, постоял, подумал и тяжело сел на кровать.
– Так ведь это хуже, Маня. Это того… сама, значит, в тюрьме погибнешь и того… робеночка невинного загубишь, кровь нашу, бушуевскую кровь… А тюрьмы тебе не миновать, дознаются, время придет – дознаются. Нет, это так не годится…
Он все чаще и чаще дергал изуродованной губой и, видимо, был в сильном волнении, что с ним редко случалось.
– Нет, это так не годится, – повторил он, – нельзя тебе в тюрьму идти. Нельзя невинного младенца губить.
– Так что же делать? – почти шепотом спросила Манефа, устало опускаясь на лавку возле ведер с водой и растерянно глядя на старика.
Он молчал. И вдруг лицо его посветлело, точно озарилось светом, идущим изнутри его, стало кротким и ясным, как лицо ребенка. Так светлеет на рассвете в комнате, когда еще не видно солнца, когда трудно понять, откуда идет свет, но свет этот уже ощутим, и с каждой минутой раньше неясные предметы делаются все видимей и ясней… Он подошел к иконе, поправил фитилек в неугасимой лампадке и тихо проговорил, глядя на икону:
– Помнишь, Маня, как ты внука-то моего из воды вытащила?..
– Помню.
– Вот это тебе Богом и зачлось… А грех – все мы не без греха. И у меня, может, есть грех на душе не мене твоего… Только грех-то этот не сумел я искупить, понапрасну жись прожил, впустую жись прожил. И настал, видно, день искупления греха моего тяжкого…
И, размашисто перекрестившись длинной рукой, просто и спокойно добавил:
– Господи, помоги мне, Господи…
Опять перекрестился и сказал Манефе:
– Подь сюда, Маня.
Она подошла с тем чуть удивленным равнодушием в лице и со смутной тревогой и страхом в душе, с которым подходят неверующие люди к иконе.
– Что ты хочешь? – спросила она, но, взглянув ему в глаза, она мгновенно поняла все. И ужас охватил ее.
– Нет! – вскрикнула она, отшатнувшись. – Нет! Я не могу! Я не хочу! Врешь, старик! Не спасенье ты мне предлагаешь, а новый грех!.. Куда ты толкаешь меня?
– Маня…
– Моей совестью свою спасти хочешь!..
– Вспомни о младенце… – тихо напомнил дед Северьян.
Манефа сразу притихла, сгорбилась, прижала ко рту руку и закусила зубами кончики пальцев. И почувствовала себя в каком-то чудовищном заколдованном кругу, из которого не было выхода. Последними словами, словно ключом, старик замкнул этот страшный круг.
Дед Северьян, хрустнув костями, тяжело опустился на колени перед иконой.
– Иди сюда…
Испуганная, дрожащая, она покорно подошла к нему.
– Вставай и ты… – приказал он.
Манефа опустилась на колени все с тем же испуганно-покорным выражением.
– Молиться умеешь?
– Нет…
– А креститься?
– Не помню… нет.
– Повторяй за мной…
И дед Северьян громко и спокойно стал читать молитву, а Манефа сбивчиво и неуверенно – повторять за ним.
Лампа на столе зашипела и потухла – выгорел керосин. В избе стало темно. Только тусклый синий свет лампадки озарял слегка потолок в углу, икону и головы молящихся перед нею людей.
XXIV