Я кинулся к зароду, где сено раскрыто сегодняшней ночью. Первое желание — зарыться в сено как можно глубже. Я принялся дергать сено, но оно было такое плотное, такое слежалое, что выдергивались лишь маленькие клочки. Тогда, сбросив лыжи, я полез на зарод в том месте, где сено уже брали и оно осело, образовав пологую горку. Лезть было трудно из-за глубокого снега, покрывшего зарод, но я все-таки одолел эту гору. Забравшись на нее, я понял, что и волки тоже смогут сюда забраться: не так уж это и высоко. Во всяком случае, мое убежище отсюда не казалось мне безопасным. И я полез на самый верх по толстой жердине, с помощью которых укрепляют зарод, чтобы его не разметало ветром. Помнится, летом я никак не мог забраться на зарод по такой же жердине, хотя одет был легко, босые ноги мои цепко держались за ее шершавую кору, но силенок не хватило одолеть даже половину пути. А тут не успел оглянуться — и я уже наверху.
Внизу снег, темная полоса далекого леса и волчий вой, вверху месяц и звезды. И никого на всем темном свете: только я да невидимые волки. Я устроился возле вертикальной жердины, обхватив ее ногами и руками, разворошив слежалый снег, из которого теперь торчала лишь моя голова. Уж сюда- то волки не заберутся.
А вой не умолкает. Он становится все ближе и ближе. Вот показалось, будто что-то шевелится в серой мгле. То здесь шевельнется, то там. Зубы мои отстукивают барабанную дробь, тело сотрясает крупная дрожь. Как у лошади, когда ее жалят слепни.
И вдруг из полумрака вылепилось что-то неожиданно огромное, на волка никак не похожее. Это огромное фыркнуло по-лошадиному, а потом проворчало голосом дяди Трофима:
— Но-о, балуй, дохлятина!
— Дя-дя-дя-дя Тро-тро-тро-фим! — едва слышно продребезжал я замерзшими губами.
— Эй, кто там? — удивился дядя Трофим. — Никак Витюшка? Ты пошто туда забрался?
— Во-во-лки-ки-ки-и…
— Да когда ж ты успел туда залезть-то?
— Не знай-ю-ю-у-у-у, — почти по-волчьи провыл я сверху.
— Слазь давай.
Я обрадовался, отцепился от жердины и тут же свалился вниз вместе с сугробом снега, провалившись в него с головой, как в воду.
Дядя Трофим выволок меня из сугроба, и только теперь я почувствовал, что промерз насквозь, даже дышать — и то могу едва-едва.
— Принимай, Марья, своего ученика, — говорил дядя Трофим моей маме, стаскивая меня с воза. — Еще б малость — и замерз бы. Эх, жисть наша — копейка…
Меня раздели, натерли самогонкой, гусиным жиром, закутали в шубу и положили на горячую печь. Но и после этого я не чувствовал тепла, все мне казалось, что я стою голяком на морозе и вот-вот превращусь в сосульку.
Почти месяц я провалялся в горячке. За этот месяц к нашим избам подступила весна: закапало с крыш, оттаяли окна, расчирикались воробьи. Но все это продолжалось недолго: снова завьюжило, ударил мороз, на стеклах появились узоры, похожие на перья жар-птицы, а раньше никаких узоров не было, а была толстая и мохнатая заиндевелая бахрома. Зато солнце стало ярче и теплее, синички тренькают так весело, что и самому хочется потренькать, а зимой они часто залетали к нам в сени и очень пугались и пищали, когда кто-нибудь открывал дверь.
Иногда ко мне заходит Толька Третьяков, рассказывает, что делается в школе. Я помогаю ему решать домашние упражнения по арифметике. А он все удивляется, каким таким макаром я умудрился уйти в сторону, да еще так далеко — аж до самых зародов.
— Этак бы тебя волки точно сожрали бы, — всякий раз говорит он со знанием дела одно и то же. — Они по весне страсть какие голодные бывают. Морозку нашего сожрали, окаянные. Уж был бы Митька дома, он бы им показал, а мне тятька ружья не дал… — Толька пошмурыгал носом, добавил: — Робяты наши тебе привет передают. Баили, что драться боле не станут. И прохвессором дразниться тоже. Жалеют. И Анна Степанна тебя жалеет. И девки тоже. Мы теперь вместе в школу ходить будем. Ты не беспокойся: вместе-то оно лучше. Так-то вот.
Я отвернулся, чтобы Толька не видел моих слез. Потому что как только меня начинают жалеть, так тут же и слезы.
Глава 20
Папа вернулся из города — и не один: он привез с собой гостей. Самых настоящих. Дядю и тетю. Тетя оказалась папиной сестрой, которую зовут так же, как и нашу маму, — тетя Мария, а дядя оказался ее мужем. Дядю зовут дядей Павло Дущенко, потому что он хохол из Константиновки и приехал к нам, чтобы уговорить папу поехать в эту самую Константиновку, где много-много всяких заводов, яблок, вишен и абрикосов.
— Ты сообрази, Гаврилыч, — говорил дядя Павло на каком-то странном, хотя и вполне понятном языке, когда они с папой выпили водки, — где вам буде крашче: у Ленингради, чи у нас, у Донбаси. У Ленингради сырость и холод, для чахоточных дюже даже вредный климат, а у нас климат здоровый, фруктов та усякой овощи — ишь, не хочу, диты там расти будут як на добрих дрожжах. Построимо вам хатыну, дадимо огород. При твоем-то среднем