говорить, когда кто-то уезжает насовсем. Тем более в какую-то Константиновку. Кто-то вспомнил, что и здесь, на Урале, есть село с таким же названием, но там ни яблоки, ни вишни, ни тем более диковинные абрикосы не растут.
— Это другая Константиновка, — сказал я.
И все согласились, что, конечно, другая: не поедут же городские из деревни в деревню же, когда можно жить и в Третьяковке.
Мне было грустно. Даже не знаю, почему. Может, потому, что лишь совсем недавно мы все подружились, и уже никто не обзывал меня, не дразнил. А главное — меня не трогали и борисовские. Отчасти потому, что им это надоело, но больше всего потому, что третьяковские стали за меня заступаться, то есть хватило одного раза, когда они ввязались в потасовку — и все мои противники оказались поверженными. А еще потому, что я привык к Третьяковке, привык к реке, лесу, полям, лугам и оврагам. Чуть ли ни с каждым местом связаны какие-то воспоминания: там встретился с волком, там с медведем, там видел лисицу или зайцев, там мы водой выгоняли из нор огромных рыжих хомяков… да мало ли что произошло за почти три года жизни в этой деревне, вдали от всех городов. И вот теперь надо начинать жизнь сначала.
Поневоле загрустишь.
Пришел папа со своим фотоаппаратом-лейкой, похожей немного на гармошку, и сфотографировал всех нас на память. Едва мы поместились в папином фотоаппарате.
Потом были проводы. Такие же грустные, как будто нас провожали на войну, как провожали Митьку Третьякова. Мужики и бабы пили водку, ели гусятину и баранину, пели грустные песни и даже плакали. Особенно бабы. И тетка Настасья, которая иногда стригла меня, потому что у нее на всю деревню имелась стригательная машинка, но так больно, что мама потом достригивала меня овечьими ножницами. И старая-престарая бабка Анисья, в доме которой мы жили, плакала тоже. А мы, мальчишки и девчонки, сидели на бревнах, сосали леденцы, целый кулек которых привез из Чусового дядя Павло. И не плакали. А я рассказывал им про Константиновку, где растут всякие яблоки, груши, вишни и абрикосы. А еще дыни и арбузы, огромные помидоры и огурцы. И кукуруза, очень похожая на еловую шишку.
Глава 23
Нас привезли на телеге в город Чусовой, где трава и деревья черны от копоти. Только теперь мы приехали одни, а не так, как когда-то приезжали из Ленинграда — много-премного. А тетя Лена Землякова с Тамарой и Сережкой в Константиновку не поехали, потому что там надо восстанавливать заводы, а тетя Лена восстанавливать не умеет, поэтому собирается вернуться в Ленинград. Они нас проводили до околицы, поплакали и долго махали руками нам вслед. И тетя Груня с дядей Кузьмой. А я махал им в ответ, так мне их всех было жалко. И себя тоже: можно ведь жить и без абрикосов и кукурузы.
Мы приехали опять на ту же станцию, только теперь здесь стояло много-много паровозов и всяких вагонов, и много народу ходило взад и вперед, и не только тети, но и невоенные дяди, а столиков, за которыми записывали, кого куда, не было. И вообще все здесь было не так, как тогда, в сорок первом. Может, потому, что шел уже год сорок четвертый, что на дворе не осень, а весна, и мне уже восемь лет и семь месяцев.
Я думал, что мы опять поедем в пассажирском вагоне, в котором приехали сюда, но нас поместили совсем не в пассажирский вагон, а в теплушку. А теплушка — это такой деревянный вагон с маленькими окошками на самом верху: два окошка с одной стороны и два с другой. Зато двери здесь всего одни и очень большие, как ворота; и они не просто открываются, а ездят на колесиках. И теплушка эта совсем не теплая, а вся в щелях и дырках, ночью в ней холодно, а когда поедем… Мама говорит, что, может, и не доедем, а замерзнем по дороге. А папа сказал, что как-нибудь доедем, не баре.
Народу в теплушку набилось — пропасть: не пройти, не проехать. Везде полати, полати, полати — в три этажа. Только полати эти называются нарами. Посредине вагона буржуйка и туалет — будочка такая из брезента, а в полу дырка, рядом большущий бак с водой и стол. Вокруг стола лавки. Целый день галдеж, стук и грохот. Мужики стучат молотками — устраиваются, затыкают щели в стенах вагона. Нас с Людмилкой запихнули на третью нару и сказали, чтобы мы не путались под ногами. Мы лежим или сидим на наре и смотрим вниз и на другие нары, где лежат и сидят другие мальчишки и девчонки. Одни постарше, другие помоложе, третьи так-сяк. Но разговаривать ни с кем не хочется.
Рядом с нашей теплушкой еще много всяких теплушек. Там тоже стук и грохот. А есть и пассажирские вагоны, но они, как сказал папа, для начальства. В Борисове был только один начальник — председатель колхоза, который ездил на Черте, а здесь вон аж сколько всяких начальников — целые пассажирские вагоны. И я через маленькое окошко пытаюсь разглядеть хотя бы одного начальника, но никого, похожего на нашего председателя колхоза, не разглядел. Разве что иногда дядю Павло Дущенко, который тоже едет в пассажирском вагоне. Наверное, потому, что городские начальники совсем другие. Как дядя Павло.
И вот мы все стоим и стоим. И день стоим, и два стоим и никуда не едем. Иногда едем, но совсем недалеко — на другой путь, а потом стоим опять. Уже и мужики стучать перестали, но всё еще неизвестно, когда это кончится и когда мы наконец поедем в далекую Константиновку. Время от времени мы спим, время от времени мама кормит нас шаньгами с молоком, потому что больше ничего нету, время от времени она выводит нас гулять на свежий воздух, но везде так грязно и свежий воздух так плохо пахнет, потому что под каждым вагоном большие кучи, которые никто не убирает, что гулять совсем не