стали завтракать. И Ната со своей мамой. Только они на своей наре внизу, а мы на своих, то есть на маминых-папиных. Я не видел, что ели Ната со своей мамой, но мы ели картошку в мундирах с солью, хлебом и квашеной капустой. И все вокруг хрумкали и чавкали, а я искоса посматривал на Нату, но не потому, что мне было интересно, что они там едят, а… а просто голова моя сама время от времени поворачивалась в ту сторону.
— Витюшка, — сказала мама. — Что ты все крутишься и крутишься? Ешь нормально, как все едят.
Я опустил голову и стал есть нормально. Как все.
Не помню, как мы ехали и что творилось вокруг: все мое внимание поглощала Ната. Даже ночью, проснувшись, я сразу же вспоминал о Нате, свешивался вниз и пытался в темноте разглядеть ее, однако видел лишь смутные очертания ее тела, проступавшие сквозь одеяло. Но чаще всего поверх одеяла лежал полушубок — и тогда кроме этого полушубка я ничего рассмотреть не мог. Однако верил, что под ним Ната, что она никуда не делась, и завтра я опять ее увижу и услышу ее медовый голос.
Однажды я рассказывал Нате какую-то книжку. Я не помнил эту книжку во всех подробностях, как, впрочем, и всякую другую, зато помнил отдельные эпизоды, почему-то врезавшиеся мне в память. А еще я плохо запоминал имена героев, поэтому, рассказывая книжку, присочинял кое-что от себя, так что это была уже совсем другая «книжка», мало чем похожая на прочитанную. Однако меня это не смущало. Да и Нату тоже, потому что кое-какие книги она все-таки читала, помнила их лучше меня и, слушая мои пересказы, трепала меня по голове и говорила со смехом:
— Ну и выдумщик ты, Витюшка.
Я замолкал, но она тут же подбадривала:
— Это ничего, у тебя получается. Рассказывай дальше. Мне нравится.
И я рассказывал дальше.
Поезд стоял на полустанке, было холодно, по крыше барабанил дождь, за тоненькими стенками вагона вздыхал ветер, время от времени вдали нарастал тяжелый гул, долетал требовательный и нетерпеливый хриплый гудок паровоза, и мимо проносился очередной воинский эшелон в сторону фронта. И все больше танки и американские машины «студебеккеры» на открытых платформах. Составы были бесконечными, их тащили обычно по два паровоза ФэДэ — иногда по семьдесят-восемьдесят вагонов сразу.
— Ты не замерз? — спросила Ната и, не дождавшись ответа, предложила: — Лезь ко мне под полушубок: здесь теплее.
Я осторожно придвинулся к ней. Она приподняла край полушубка, велела:
— Ну что ты? Ложись рядом! — и сама придвинула меня к себе, подоткнув полу полушубка мне под бок. — Вот так будет лучше, — сказала она довольным голосом. — А то я в тепле, а ты на холоде.
Я лежал и едва дышал. Ната была так близко, что ближе просто не бывает. Даже запах ее волос наплывал на мое лицо вместе с отдельными белокурыми волосками, легкими, как осенняя паутинка.
— Ну, рассказывай! Чего ж ты замолчал?
Я попытался продолжить, но у меня ничего не получалось. Даже голос — и тот стал каким-то не моим, и слова едва протискивались сквозь одеревеневшие губы.
— Ты, наверное, устал и замерз, — сказала Ната. — А я, дура, заставляю тебя рассказывать. Погрейся немного и поспи, — и она, повернувшись ко мне, прижала меня к себе обеими руками и стала шептать мне какую-то колыбельную песенку, точно я был совсем маленьким. В душе моей что-то сопротивлялось этому, и все же я покорно отдавался тем необычным ощущениям, какие наплывали на меня, окутывая с ног до головы, вместе с ее медовым голосом, теплым телом и ласковыми руками, скользящими по моей спине и голове. Правда, на ней было много всяких одежек, и на мне не меньше, но я не чувствовал эти одежки совершенно. Мне даже показалось, что Ната стала как бы частью меня самого, и теперь это будет длиться вечно. Единственное, чего я не знал, так это куда девать свои руки. Как бы я их не положил, они обязательно касались Натиного тела, и от этих прикосновений кожу мою пронзали молнии, а телу становилось так жарко, что хоть на мороз.
— Тебе тепло? — коснулись ее губы моего уха, а щека ее прижалась к моей щеке.
— Да, — едва слышно ответил я.
— И мне тоже тепло, — сказала Ната, и тоже тихо-тихо. — И ты такой горячий — как печка. — И тихонько засмеялась мне в ухо. И добавила, неизвестно к чему: — Это хорошо, что ты еще такой маленький и ничего не понимаешь. — И вздохнула.
А мне показалось, что я сейчас умру. Но тут же я вспомнил одного дядьку военного, только без погон, и что Ната частенько сиживает с ним возле буржуйки, и они о чем-то разговаривают. Больше, правда, разговаривает военный, а Ната слушает и смеется, но я никогда к ним не подхожу, а лежу у себя на верхней наре, засунув голову под подушку, чтобы не слышать ни голоса этого дядьки, ни Натиного смеха. Мне одновременно хочется и плакать, и выскочить на ходу из поезда и идти куда-нибудь — куда глаза глядят. И даже туда, куда не глядят. Я ненавижу этого дядьку, мне не хочется ни есть, ни пить — ничего не хочется, а только чтобы Ната всегда была рядом и слушала только мои пересказы прочитанных книжек, прижимала меня к себе и гладила мои волосы своими легкими руками.