сущности, всю жизнь. Трагизм — стержень существования человечества, всего живого. Шекспир, пожалуй, лучше других сумел отразить эту важнейшую сторону человеческого бытия. Нет, это, знаете ли, проблема не только исключительно земная, но и космическая. Человек рождается, чтобы умереть, человечество — чтобы погибнуть. В пламени рождаются миры, чтобы в пламени же перелиться в нечто другое, но повториться вновь и вновь…»
Увы, Ефиму Морозову книгу эту уже не написать: немцы откуда-то прознали, что он бывший «комиссар», и повесили его на лагерном плацу. Это случилось, кажется, в октябре. Только вот число… Впрочем, это не важно. Значит, три года назад.
Пивоваров переступил с ноги на ногу, покосился на следователя: тот продолжал усердно скрипеть пером, время от времени макая его в чернильницу-непроливашку. Сам следователь находился в тени, и на свету шевелились лишь его узкие руки с длинными пальцами, которые существовали как бы сами по себе… Нет, пересмотром дела здесь не пахнет. Пересмотр дела — это в комиссии. Впрочем, окончательные решения по делу выносили и без нее: время от времени собиралась партия в десяток-другой человек, получала новое обмундирование, документы и отправлялась на фронт — кто в старом звании, кто без звания в штрафной батальон; или другая партия, но в том же лагерном обмундировании, загонялась в крытый грузовик, туда же конвойные с собаками, и в трибунал. Это уж как кому выпадет: орел или решка.
Да, в октябре сорок первого… Потом, после гибели Морозова, Пивоваров каждую свободную минуту, — если не думал о семье, которая осталась в Лиепае, и неизвестно, что с нею сталось, — мысленно развивал запавшую ему в душу тему о психологической приспособляемости и тоже, как Ефим Морозов, рисковал заглядывать в будущее.
«Да-да, — думал Пивоваров, вспоминая лекции по марксистской диалектике, — все идет по спирали. По Лобачевскому нет параллельных прямых. Следовательно, тело, вышедшее из одной точки, рано или поздно вернется в ту же точку и вновь соединится с остальными телами. И так без конца, ибо начало и конец всегда соединены. Как рождение и смерть. Как страдание и счастье. И чем сильнее страдание, тем необходимее счастье…»
Пивоваров всеми силами старался отвлечься от действительности и, хотя усталость и желание спать, как последствие перенесенной болезни и недоедания, брали свое, и он время от времени как бы проваливался в темноту, однако, качнувшись на затекших ногах и выпрямившись, вновь ловил кончик ускользающей мысли. Он представлял себе, как выйдет на свободу — должно же это случиться когда-нибудь! — как обложится книгами по психологии и, чем черт ни шутит, сделает то, что не суждено было сделать его товарищу по несчастью. Он расскажет в этой книге…
Скрипнул стул под капитаном Акимовым, Пивоваров вздрогнул и глянул в его сторону. Мысли опять смешались. «Пишет гад, все пишет, — подумал он равнодушно, без злобы. — Неужели этот вот человек, это вот ничтожество на сегодня первая и последняя инстанция, которая решает не только мою судьбу, но и тысяч других людей, повинных лишь в том, что они все еще живы?!»
Все страшные три года немецкого плена Пивоваров боялся хоть чем-то навлечь на себя малейшее подозрение в нечестности, в малодушии, в измене долгу, а оказывается — все зря. Разве что своим существованием он спасает кого-то от подобной же участи. Как это дед говаривал? — дай бог памяти: «Не отрекайся от судьбы своей, ибо Господь на всех делит поровну». Как же, поровну! Это с ним-то, капитаном Акимовым? Сейчас и бог, и судьба, и движение планет, если они влияют на жизнь отдельных людей, — все соединилось вот в этом человеке с узким аскетическим лицом садиста и маньяка, существующего в каком-то собственном мире, в котором нет места бывшему капитану второго ранга Пивоварову, бывшему члену ВКП(б), бывшему командиру и члену партийного бюро бригады сторожевых кораблей. Но почему — бывшему? Разве его лишали звания? Исключили из партии? Судили? И ведь вот этот… этот Акимов — он же наверняка тоже член партии, он тоже офицер, хотя и не Красной армии, а НКВД или госбезопасности! Но офицер же! И наверняка тоже, как и Пивоваров, выходец из рабочих или крестьян. Как же так?
Пивоваров вдруг почувствовал, что мысль его поворачивает в такую сторону, что если и дальше рассуждать в этом направлении, то можно до того дорассуждаться, что потеряешь всякую опору в жизни, и тогда никакие инстинкты самосохранения не уберегут тебя от отчаянного шага, как не уберегли многих, бросившихся на проволоку или на конвоира, под колеса вагонетки или сунувших голову в петлю.
Мысли о том, что в стране и в партии что-то делается не так, и раньше приходили Пивоварову в голову, но ни разу они, эти мысли, не приближались так близко к тому порогу, через который он решил когда-то до поры до времени не переступать. Там, за этим порогом, было нечто, и это нечто вполне реализовалось в образе капитана Акимова, и какими бы словами этот маньяк не оправдывал своего существования, в основе этого существования, мерзость, мерзость, мерзость… Конечно, эта мерзость напрямую не связана с партией и советской властью, не есть их производная, но она существует и, следовательно, все-таки как-то связана…
Пивоваров крепко сжал челюсти и кулаки за спиной, чтобы остановить страшный своей неуправляемостью поток мыслей, и даже тихо застонал от напряжения, — не столько физического, сколько душевного. Не думать, ни о чем не думать. Его дело — ждать. Только ждать, и ничего другого.
Пивоваров давно стоит с закрытыми глазами и не замечает, что Акимов, откинувшись на спинку стула, наблюдает за ним внимательными, но ничего не выражающими глазами. Разве что скуку. Впрочем, разглядеть лицо капитана Акимова совершенно невозможно: оно, словно стеной, отгорожено от взора подследственного ярким светом пятисотсвечовой электрической лампы.
Пивоваров стоит и едва заметно раскачивается из стороны в сторону.
— Так ты так и не вспомнил, какое задание получил от своих хозяев перед тем, как ваш лагерь освободила Красная армия? — вкрадчиво спрашивает капитан, и Пивоваров, приходя в себя, долго моргает красными веками и таращится в ту сторону, где сидит следователь. — Отвечай! — вскрикивает Акимов.