на землю. А потом глянешь в какой-нибудь овраг, а там этих перекати-поле целое кладбище — и никуда они уже не спешат. Кладбище остановившегося движения. Поэтому и самому не хочется никуда спешить, — не в овраг же к перекати-поле! — а хочется лежать и смотреть в небо. А когда вот так лежишь, не чувствуя своего тела, точно оно парит в воздухе, начинает казаться, что никакой войны нет, что тебе померещилась она в один из ненастных дней в начале лета, когда над степью вдруг заклубятся черные тучи, стремительные жгуты молний с ужасающим треском понесутся вниз, вонзаясь в голые вершины холмов, а ты такой маленький и ничтожный, один во всей этой степи, и некуда спрятаться, негде укрыться от падающих ослепительных жгутов, и даже земля, отвечающая небу утробным гулом, не кажется тебе надежным прибежищем. Потом тучи, недовольно ворча, уплывут за горизонт, очистив синеву неба и ослепительное солнце, зальются жаворонки, степь закурится испарениями, насытив воздух запахами разомлевшей со сна молодой беременной женщины, расцветет маками и тюльпанами, а ты, промокший до нитки, все будешь оглядываться и не верить, что остался жив среди неистовства расцветающей природы. И будет чавкать под копытами мокрая земля, будут беспечно перекликаться мутные ручейки и пересвистываться сурки, а твоя кобылка станет с храпом нюхать воздух, тоненько ржать и не слушать повода…
С вокзала Кривоносов шел быстро, торопился. Ему казалось, что пока он ездил в Харьков, в батальоне что-то случилось, а отвечать придется ему, Кривоносову. Правда, до этой поездки в батальоне он не замечал ничего такого, что перечислил в качестве причин ЧП полковник Гогулия. И командиры рот и взводов ведут себя нормально, никто из них не использует штрафников не по назначению; и комбат в меру требователен к своим подчиненным, и его замполит что-то делает, проводит какие-то мероприятия. Теперь, однако, придется глубже разбираться во всей этой деятельности, самому впрягаться в работу, обрастать сексотами, чтобы в каждом взводе было их хотя бы по два-три человека. Ну и, разумеется, внимательно посмотреть, не проявляются ли где какие-нибудь группы, не обозначились ли некие лидеры, авторитеты.
Доложившись майору Левакову о прибытии и коротко изложив ему суть происшедшего в макеевском батальоне, старший лейтенант Кривоносов пошел в свой кабинет с намерением тут же приступить к делу. Но в кабинете на его столе лежало письмо…
Пока он раздевался и приводил себя в порядок после дороги, он все время видел это письмо — белый прямоугольник на черном от грязи, давно не чищенном столе. От кого оно? Может, от кого-то из его осведомителей? Но что-то подсказывало Павлу, что это не так, и он вдруг почувствовал в груди своей сердце: как оно бьется, толкаясь в ребра, и что при этом во рту стало так сухо, что языком пошевелить неприятно.
Ничего хорошего от этого письма он не ждал. И потому не спешил к этому письму. Он умылся, расчесал волосы алюминиевой самодельной расческой, выпил кружку тепловатой воды, закурил, и только после этого подошел к столу, сел и взял письмо в руки — первое в его жизни письмо, полученное от… от кого бы то ни было.
Почерк был незнакомый. Но обратный адрес сказал ему, что письмо, как он и предполагал, из Чкалова, от Дарьи. Павел не ожидал от нее столь быстрого ответа на свое единственное короткое письмо. Более того, он вообще не ожидал от нее никакого ответа. Он так и написал ей: мол, если хочет, пусть ответит, если нет… если не ответит, он на нее не обидится, потому что… потому что война, неизвестно, выживет он или нет, а ей надо устраивать свою жизнь, растить сына… Он написал ей так не потому, что ему она отсюда, издалека, была безразлична, скорее наоборот: он тосковал по ней и боялся этой тоски, не хотел ее, привыкнув к тому, что с женщинами сходился легко и легко же расставался, не отягощая себя никакими обязательствами. А тут все не как раньше, все по-другому. К тому же очень хотелось, чтобы где-то его ждали и думали о нем. Правда, об этом своем желании он в письме не писал. Более того, письмо его было сухо, точно отчет о проделанной работе, и это было первое написанное им в своей жизни письмо, и как только он отнес его на почту, то постарался тут же выкинуть из головы и Дарью, и это письмо.
«Милый мой Павел!» — прочитал Кривоносов, и что-то в груди его распустилось горячее и большое, так что даже дышать стало трудно: никто еще ему таких слов не говорил. А в письме он вообще не ожидал прочитать ничего подобного.
«Милый мой Павел, — еще раз прочитал он и, с трудом оторвавшись от этих трех удивительных, можно сказать, необыкновенных слов, заскользил по строчкам. — Я получила твое письмо. Что вполне естественно: иначе бы я не знала, куда отвечать. Ты представить себе не можешь, как я его ждала, что передумала ночами, вспоминая о тех месяцах, что мы прожили вместе на степном полустанке „85-й километр“. Признаться, письмо меня несколько разочаровало, будто его писал совершенно чужой, малознакомый мне человек. Но, зная твой характер, я рассудила, что иного ты просто не мог написать. Слава богу, что хоть это.
Милый, милый Павел! Мы с сыном так многим тебе обязаны, ты так неожиданно вошел в мою жизнь, так прочно занял место в моей душе, что судьба твоя стала частью моей судьбы, что бы с тобой и с нами ни случилось. Да, на войне убивают или калечат, и в тылу, случается, тоже гибнут люди, но надо надеяться на лучшее, верить в это лучшее — только в этом случае у человека появляется „поплавок“, с помощью которого он может удержаться на поверхности, несмотря на волны и водовороты. Лично я верю, что с нами ничего страшного не произойдет, что мы, придет время, встретимся, и прошу у судьбы лишь одного — чтобы разлука и лихолетье не погасили тот огонек, который горел в нашей маленькой комнатке на „85-м километре“».
Вот что значит учительница: так складно писать Павлу и не снилось.
С час, пожалуй, он не мог прийти в себя, метался по своему кабинету, курил, и все время в мозгу его звучал голос Дарьи: «Милый мой Павел», а перед глазами стояла единственная строчка из всего письма, и эта строчка светилась розоватым светом, напоминающим раннюю зарю. Он вновь и вновь брал в руки письмо, вглядывался в эту строчку, ничем от других не отличающуюся, но всего остального как бы и не существовало.