жуткая прелесть в этих двусмысленных сумерках детского-женского. Вся полураскрыта, как тот свесившийся на лоб ее, водяною свежестью дышащий розовый лотос, некхэб; на ночь закрывает он чашу свою, сокращает стебель и уходит под воду, а утром опять выходит, раскрывается, и вылетает из него златокрылый Жук, новорожденный бог Солнца, Гор.
Девочка появилась так внезапно, подобно призраку, что Дио смотрела на нее почти с испугом. Долго обе молчали.
– Дио? – спросила, наконец, гостья.
– Да. А ты кто?
Она ничего не ответила, только подняла левую бровь, дернула правым плечиком и опять спросила:
– Что ты тут делала? Молилась?
– Нет, так, просто… смотрела на изваянье.
– А зачем же стояла на коленях?
Дио покраснела, как будто застыдилась. Девочка опять подняла бровь и дернула плечиком:
– Не хочешь сказать? Ну не надо.
Подошла к ложу и взяла с него газелью шкуру, которую скинула давеча, войдя в палату.
– Холодно у тебя тут, сыро. Жара в очаге не умеешь держать, – сказала, кутаясь. – Что ж, так и будем молчать? Мне с тобой говорить надо.
Села на ложе по-египетски, охватив руками колени и положив на них подбородок. Дио села рядом с нею.
– Все еще не знаешь, кто я? – спросила девочка, уставившись на нее своим тяжелым взглядом.
– Не знаю.
– Его жена.
– Чья?
– Да ты что, нарочно, что ли?
– Царевна? – вдруг догадалась Дио.
– Слава богу, наконец-то! – проговорила гостья. – Что ж ты сидишь, глазами хлопаешь?
– А что?
– Как что? Царская дочь, кровь Солнца, а ты и головой не кивнешь!
Дио улыбнулась и тут же, на ложе, стала перед ней на колени, как взрослые стоят перед детьми, когда их ласкают.
– Радуйся, царевна Анкзембатона, гостья моя дорогая, желанная! – проговорила от всего сердца и хотела поцеловать у нее ручку, но та ее быстро отдернула.
– Вот, теперь лезет к руке! Разве так царям кланяются?
– А как же?
– В ноги, в ноги! Ну да ладно, мне твоих поклонов не нужно, садись… Нет, стой, погоди!
Вдруг тоже стала перед ней на колени.
– Ну-ка, повернись к свету, вот так…
Дио повернулась лицом к стоявшей на полу, рядом с ложем, лампаде, цветочной чаше папируса из голубого стекла, на высоком алебастровом стебле. Анки приблизила лицо к лицу ее и, деловито наморщив лоб, начала ее разглядывать молча, пристально.
– Да, хороша, очень, – прошептала наконец, как будто про себя. – Румяна у тебя какие?
– Я не румянюсь.
– Ну-у!
Помочила на языке мизинец и, подняв его к лицу ее, спросила:
– Можно попробовать?
– Можно.
Анки тихонько провела по щеке ее пальчиком и посмотрела на кончик его, не покраснел ли. Нет, не покраснел.
– Чудеса! – удивилась она. – Сколько тебе лет?
– Двадцать.
– Как же такая молодая?
– А разве двадцать лет старость?
– По-нашему, да. В десять лет у нас выходят замуж, а в тридцать бабушки. Ну да, впрочем, у вас там, на севере, все по-другому: солнце старит, холод молодит, – повторила она с удовольствием, видимо, чужие слова.
Села по-прежнему, охватив колени руками, задумалась.
– Что ты смеешься? – спросила, опять глядя на нее в упор своим тяжелым взглядом.