– Встань, встань, встань! О Солнце солнц, о Первенец из мертвых, встань! – повторяли, тоже все враз, под звоны систров и визги флейт. Это значило: «так же высоко, как вскинуты ноги, колос, расти, мертвый, вставай!»
А плакальщики плакали:
Вдруг по телу мертвеца прошло содроганье, как по телу куколки, в которой шевелится бабочка, – трепет, подобный тем небесным трепетам-сполохам, как будто в теле и в небе совершалось одно чудо.
Медленно развились пелены смертные; медленно поднялась рука к лицу, как у просыпающегося от глубокого сна; медленно согнулись колени, локти уперлись в гробовое днище, и тело начало подыматься.
– Встань! Встань! Встань! – заклинали, колдовали колдуньи-плясуньи, вскидывая ноги выше голов.
Свет Зодиака потух в розовеющем небе. Рдяный уголь вспыхнул в мглистом ущельи Аравийских гор, и первый луч солнца блеснул на Атоновом круге.
В то же мгновение мертвый встал, открыл глаза, улыбнулся, и в этой улыбке была вечная жизнь – солнце незакатное.
– Дио, плясунья, жемчужина Царства Морей! – послышался шепот в толпе царедворцев.
Жрицы-колдуньи, кончив пляску, пали ниц. Систры и флейты умолкли, кроме одной, все еще плакавшей; так одинокая птица плачет в сумерках.
Выйдя из гроба, плясунья пошла навстречу солнцу. Тихо-тихо, как бы сонно, начала пляску: все еще в теле ее была скованность, мертвенность. Но, по мере того как солнце всходило, пляска делалась быстрее, быстрее, стремительнее. Голова закидывалась, руки протягивались к солнцу: падали белые ткани на темно-пурпурный ковер, обнажая невинное тело, ни мужское, ни женское – мужское и женское вместе, – чудо божественной прелести. Солнце лобзало его, и вся она отдавалась ему, соединялась, смертная, с богом, как любящая с возлюбленным.
плакала флейта.
Вдруг песнь оборвалась: плясунья упала навзничь, как мертвая. Одна из жриц подбежала к ней и покрыла ее белым саваном.
Легкий шорох шагов и голос, как будто знакомый, но никогда не слыханный, послышались Дио. Она подняла голову и увидела царя лицом к лицу. Он что-то говорил ей, но она не понимала что. Жадно смотрела в лицо его, как будто узнавала после долгой разлуки: может быть, так узнают друг друга на том свете любящие.
Вспомнила свой давешний страх и удивилась, как не страшно. Простое-простое лицо, как у всех; лицо сына человеческого, брата человеческого, тихое- тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».
– Очень устала? – спросил он, должно быть, уже не в первый раз.
– Нет, не очень.
– Как хорошо плясала! У нас так не умеют. Это ваша критская пляска?
– Наша и ваша вместе.
Он тоже вглядывался в нее, как будто узнавал.
– Где я тебя видел?
– Нигде, государь.
– Странно. Все кажется, что где-то видел…
Она сидела у ног его, а он стоял над нею, нагнувшись. Обоим было неловко. Белый саван падал с голого тела ее; она старалась его натянуть, но он все падал. Вдруг покраснела, застыдилась.
– Холодно тебе? Ну-ка, ступай поскорей, одевайся, – сказал он и тоже покраснел. «Совсем как маленький мальчик!» – подумала она и вспомнила изваянье в Чарукском дворце – мальчика, похожего на девочку.
Он снял с руки своей перстень, надел ей на руку, еще ниже нагнулся, поцеловал ее в голову и, отойдя от нее, вернулся в царскую скинию.
– Клюнула рыбка, клюнула! – шепнул Туте на ухо стоявший рядом с ним в толпе царедворцев старый вельможа Айя, друг его и покровитель.
– Ты думаешь? – спросил Тута.
– Будь покоен: клюнула. Этакой парочки другой не сыскать: друг для друга созданы. Мужчина да женщина – крючочек да петелька – двое в любви, а здесь – четверо.
– Как четверо?
– Так; двое в нем, двое в ней; петелька – крючочек, крючочек – петелька: сцепятся – не расцепятся.
– Ты, Айя, премудр! – восхитился Тута.
Хор слепых певцов запел Атонову песнь. Нищие бродяги, ходили они по большим дорогам, из села в село, из города в город, питаясь подаяньем. Царь, однажды услышав их у врат Атонова храма, так пленился ими, что назначил им быть храмовыми певчими, да возносится Богу