Едва достигнув подходящей полянки, он перетащил Кордулу к себе на колени и овладел ею с таким удобством, с такими упоенными подвываниями, что она почувствовала себя тронутой и польщенной.
– Беспечная Кордула, – весело заметила беспечная Кордула, – похоже, дело пахнет новым абортом – encore un petit enfantome, – как обыкновенно жаловалась, когда это случалось с нею, бедная горничная моей тетки. Я что-то не так сказала?
– Все так, – ответил Ван, ласково поцеловал ее, и они поехали обедать.
43
Ван провел целительный месяц в манхаттанской квартире Кордулы на Алексис-авеню. Два-три раза в неделю она исправно навещала мать в их семейном замке Мальбрук, но Ван не сопровождал ее ни туда, ни на множество происходивших в городе светских «гулянок», в которых она, девица легкомысленная и любящая развеяться, принимала участие; впрочем, некоторых вечеринок она теперь не посещала и стала решительно уклоняться от встреч с последним своим любовником (модным психотехником доктором Ф. З. Фрезером, кузеном везучего однополчанина П. де П.). Несколько раз Ван беседовал по дорофону с отцом (углубившимся в изучение мексиканских пряностей и променадов) и выполнил в городе несколько его поручений. Он часто водил Кордулу во французские рестораны, на английские фильмы и варангианские трагедии – и те, и другие, и третьи оказались выше всяких похвал, ибо Кордула наслаждалась каждым кусочком, каждым глотком, каждым взмахом руки и рыданием, равно и Ван находил чарующими ее бархатистые румяные щечки и по-райски лазурные райки празднично подкрашенных глаз, которым густые, иссиня-черные ресницы, удлиненные и загибавшиеся кверху у внешних уголков глазной щели, сообщали то, что модницы называют «арлекинским разрезом».
В одно из воскресений, пока Кордула еще нежилась в ароматической ванне (прелестное, до странного непривычное зрелище, которым он наслаждался по два раза на дню), Ван «нагишом» (шутливо облагороженное его подружкой слово «голый») впервые после месячного воздержания попробовал пройтись на руках. Он чувствовал себя вполне окрепшим и потому беспечно принял «первую позицию» посреди залитой солнцем террасы. В следующий миг он уже лежал на полу. Он предпринял еще попытку и вновь сразу потерял равновесие. Его охватило пугающее, пусть и иллюзорное ощущение, что левая рука стала короче правой, мелькнула кривая мысль: да сможет ли он вообще когда-нибудь снова танцевать на руках? Кинг-Винг предупреждал его, что два-три месяца без упражнений способны привести к необратимой утрате редкостного мастерства. В тот же день (два этих скверных события так навсегда и сцепились в его сознании) Вану случилось ответить на звонок; низкий голос спросил Кордулу – Ван счел его мужским, однако голос, как выяснилось, принадлежал прежней школьной товарке Кордулы, – та ловко изобразила восторг, но сделала Вану поверх трубки большие глаза и сочинила кучу причин, по которым встреча была невозможной.
– Противная девка! – воскликнула она, едва испустив мелодичное «до свидания». – Это Ванда Брум, я только недавно узнала то, о чем и не догадывалась в школе, – она оказалась завзятой «трибадкой» – бедняжка Грейс Эрминина говорит, что Ванда проходу не давала ни ей, ни… еще одной девочке. Вот, полюбуйся на нее, – продолжала Кордула, резво меняя тон и извлекая щегольски переплетенный, красиво отпечатанный альбом, посвященный весеннему выпуску 1887 года, – Ван уже видел его в Ардисе, но не обратил тогда внимания на сумрачное, насупленное лицо названной девочки, а теперь все это не имело значения, и Кордула скоренько запихала альбом обратно в комод; однако Ван отчетливо помнил, что среди прочих сделанных выпускницами в той или иной степени скромных приношений альбом содержал искусную пародию Ады Вин на ритм, к которому порой прибегает, завершая главу, Толстой; перед очами его разума отчетливо встала и чинная фотография Ады, под которой она приписала один из столь характерных для нее стишков:
Не имеет значения, не имеет. Истребить и забыть! Но бабочка в Парке, орхидея в окне магазина все равно будут воскрешать прошлое слепящим внутренним взрывом отчаяния.
Главным занятием Вана были исследования, которым он предавался в громадной, гранитноколонной Публичной Библиотеке, в этом чарующем, устрашающем дворце, стоявшем в нескольких улочках от уютной квартиры Кордулы. Испытываешь неодолимый соблазн сравнить с тяготами вынашивания плода диковинные вожделения и томную тошноту, сливающиеся в замысловатом упоении, с которым молодой автор сочиняет свою первую книгу. Ван пребывал пока лишь в поре брачного пира; далее – разовьем метафору – его ожидал спальный вагон с неопрятной утратой девства; далее – первые завтраки на балконах медового месяца и первая привлеченная медом оса. Сравнить Кордулу с авторской музой ни в каком, разумеется, смысле нельзя, но вечерние прогулки к ее жилищу были приятно проникнуты как отсветами и отзвуками мыслей, связанных с уже выполненной работой, так и ожиданием ласк Кордулы и в особенности ночей, в которые они подкрепляли силы изысканными закусками, присылаемыми из «Монако», симпатичного ресторана, расположенного в полуэтаже высокого здания, которое венчалось ее пентхаузом и просторной террасой. Сладкая банальность их домашнего обихода вселяла в Вана чувство защищенности, куда более сильное, чем то, что возникало при редких свиданиях в городе со всегда возбужденным, неугомонным отцом или еще могло возникнуть за те две недели, которые обоим мужчинам предстояло провести в Париже перед возвращением Вана в Чус. За исключением сплетен, сплетавшихся в осеннюю паутинку, говорить Кордуле было не о чем, и это тоже помогало. Очень скоро она инстинктивно усвоила, что упоминать Аду или Ардис ей ни в коем случае не следует. Со своей стороны и он смиренно принял тот очевидный факт, что Кордула, в сущности говоря, его не любит. Ее небольшое, чистое, мягкое, ладно сбитое округлое тело было приятно гладить, а простодушное изумление, которым она отзывалась на мощь и многообразие его любовных приемов, умащивало то, что еще уцелело от грубой мужской гордости бедного Вана. Она могла задремать между двух поцелуев.