замуж» Кончаловского, «Иваново детство», «Андрея Рублева» и «Зеркало» Тарковского — как любой ребенок восьмидесятых, по фрагменту из каждого советского киношедевра я знаю наизусть, но до конца ничего досмотреть не удавалось: от телевизора гоняли, нужно было делать уроки. И вот вдруг все сложилось, встало на места: какой-то такой был волшебный воздух в стране, пережившей войну, похоронившей тирана, учившейся снова радоваться мелочам, жить моментом, слышать тонкости, малости, нюансы, быть чутким к ближнему, что удалось уловить, отразить какую-то неведомую до этого глубину, простоту и правду бытия. Врать так надоело, кричать и призывать было до того уже противоестественно, что в кино родилась удивительная эта, невообразимая раньше тишина, полная биения, света, тайны, всего на свете. Появились Юсов и Рерберг, поэты с кинооптикой, полноправные соавторы режиссеров, начался невероятный этот роман кино с русской глубинкой, ее природой, ее житейским юмором, отыскались невероятные эти фактуры, до этого считавшиеся грубыми, примитивными, и способы их показать — вода, древесина, стерня, покосившаяся изгородь; открылись потрясающие эти лица — юного Бурляева, Жарикова, Саввиной, Тереховой, Янковского, Солоницына, Ирмы Рауш, всех героев «Аси Клячиной», непрофессиональных актеров, жителей деревни, в которой снималась лента (невозможно было такое представить еще десятилетие назад); в общем, сияние какое-то пролилось с неба, заставив всех ахнуть и замереть, да так и захлебнулось потом, после знаменитых встреч Хрущева с интеллигенцией, после пражской весны 1968-го — навсегда. Но есть теперь язык, на котором хотелось бы говорить с близкими друзьями о том, для чего мы здесь. Это абсолютно бесценно.
У Тарковского была поразительная способность транслировать важнейшие, глубинные связи человека с его землей, родом и Богом без душного назидания, лубочности и непременного обозначения внешнего врага, призванного обострить чувство идентичности и сплотиться; у него был редчайший дар говорить об очень индивидуальном, частном, отдельном чувстве родины, без державного рыка, без похоронного завывания. Даже в «Солярисе», научно- фантастическом кино об условном будущем, в финале умудряются появиться озеро, дом, отец и реплика на «Возвращение блудного сына». (Станислав Лем, автор романа, страшно на это ругался: «Тарковский снял совсем не «Солярис», а «Преступление и наказание». Когда я слышу о домике и острове, то чуть ли не выхожу из себя от возмущения».) Патриотизм, как я его себе мыслю, только и может быть таким — долгим, последовательным анализом того, что для тебя все эти образы и воспоминания, все эти разговоры и истории, родители и их песни, зачем этому всему — ты; поэтому в Италии снимается «Ностальгия», поэтому, собственно, совершенно не важно даже, где ты работаешь, какие имена носят твои герои, какие пейзажи лежат за окном. «Есть только один вид путешествия, которое возможно, — говорит Тарковский в одном из интервью, — в наш внутренний мир. Путешествие по всему миру — это только символическое путешествие. И куда бы ты ни попал, ты продолжаешь искать свою душу».
В ситуации, когда всякий носитель отличного мнения — враг, всякий уехавший — дезертир и предатель, недостойный считаться русским, всякий талант измеряется лишь готовностью воспевать режим (а не можешь — так бездарь), хочется почаще смотреть Тарковского (многократно обвиненного ЦК в попытках изменить родине): эта любовь всегда была только к людям и историям, передавала вкус воды и ветра из детства, никого не собирала под знамена, не гордилась трагедиями, не оправдывала зверств, не поучала, не спорила и оставила нам высокие образцы благодарности, силы и мудрости: если у человека действительно есть корни и он их чувствует, он совершенно устойчив и иммунен к любым силам, пытающимся использовать его ради собственных выгод, оболгать, вывернуть, сделать рупором своих идей. За эту частную, далекую, тихую родину, на которую можно вернуться с этой, — спасибо Тарковскому.
Опубликовано в журнале «Русский пионер» № 47.
Единицы
Поэт Вера Полозкова признается читателям нашего журнала, что должна была родиться, конечно, Федором, да вот не вышло. А о том, что вышло и как все ее боги постепенно перестали взаимно исключать друг друга и начали помогать друг другу и Вере, — в колонке для «РП».
Я ДОЛЖНА была быть Федором. УЗИ тогда делали редко, и оно считалось вредным: когда маме в роддоме показали кареглазую лохматую девчонку, мама несколько растерялась. В палату приносили открытки «Поздравляем с Федорой!». Месяц примерно я пробыла, для простоты, «девочкой моей», а потом стала наконец Верой.
Верой Николаевной Комиссаржевской была моя бабушка — из тех самых Комиссаржевских, восходивших к Вере Федоровне. Все девочки в роду — Веры или Надежды, все мальчики — Николаи или Федоры. Мама с папой, Колей Комиссаржевским, женаты не были и на момент моего рождения уже расстались. Но я была настолько в папину породу, что сомнений в выборе не оставалось.