идол, разумей: видимость и одно ничто, тьма и тень, свидетельствующая о живой
Григорий. Видно, что они любомудрствовали так, как медведь пляшет, научен в рожке.
Афанасий. Конечно, пляшет по науке своей; и есть пословица: «Медведя да учат».
Григорий. Учат, но вовеки ему не уметь.
Афанасий. Почему?
Григорий. Потому, что сие дело человеческое, не медвежье.
Афанасий. Однако же он пляшет.
Григорий. И волк в баснях играет на флейте козленку.
Афанасий. А для чего не играть, если научился?
Григорий. Какой сей капельмейстер, такой твой танцмейстер.
Афанасий. Иное дело басня, а медведь пляшет действительно.
Григорий. Если ты так действительно кушаешь, как он пляшет, чуть ли и сам заохотишься танцевать.
Афанасий. Как же недействительное то, что дело?
Григорий. Без вкуса пища, без очей взор, без кормила корабль, без толку речь, без природы дело, без Бога жизнь есть то же, что без размера строить, без закроя шить, без рисунка писать, а без такта плясать… Спроси ж теперь, как недействительное то, что дело?
Афанасий. Для чего ж забавно, когда он танцует?
Григорий. Для того, что смешно, а смешно затем, что не сродно и неприлично. Итак, нет бестолковее и вреднее, как медвежья твоя пословица. Будь волк поваром, медведь мясником, а жеребчик под седоком. Сие дело честное. Если ж волк играет на свиренке, медведь пляшет, а жеребчик носит поноску, нельзя не смеяться. Всякая безвредная неприличность смешит. А когда уже стал волк пастухом, медведь монахом, а жеребчик советником, сие не шутка, но беда. О, когда б мы проникли, сколь сие обществу вредно! Но кто может пектись о других пользе, презрев собственную? И если для себя зол, кому добр будет? Самим себе суть убийцы, борющиеся с природою. Какое мучение трудиться в несродном деле? Само пиршество без охоты тяжелое. Напротив того, в природном не только труд сладок, но и сама смерть приятна.
И сия-то есть вина тому, что во всяком звании находятся счастливые и несчастливые, спокойные и беспокойные, куражные и унылые. Запри несродного в уединение, оно ему смерть, а с природою – рай. «Уединение для меня – рай, – вопиет блаженный Иероним[172], – а город – темница». «О уединение! – кричит другой, ему подобен, – умерщвление порокам, оживление добродетелям!..» Для таковых сердец самая внутренняя пустыня тем многолюднее, чем уединеннее, а дельнее тем, чем празднее; будто виноградная ягода тем в сладкой своей силе богатеет, чем варит и сокращает ее солнце в полудни.
Афанасий. Зачем же люди сунутся в звания без природы?
Григорий. Самих их спроси.
Афанасий. Конечно, охота влечет их.
Григорий. Конечно, те не виноваты, коих принуждают к сему.
Афанасий. А если охота, откуда ж им мучиться? С охотою все приятно. А где охота, там и природа. Охота по твоей же сказке есть родная дочь природы. Как же?..
Григорий. О крючкотворная тварь! Как прехитрый змий, вьешься, развиваешься в разные свертки.
Афанасий. Пожалуйста, не сердись! «Как льстецы и истинны».
Григорий. Хорошо: выслушай же прежде басенку.
Кот из пчельника по давнему знакомству пришел в деревню к своему товарищу и принят великолепно. Удивлялся во время ужина изобилию.
– Бог мне дал должность, – сказал хозяин, – она приносит на дом мой в сутки по двадцать туш самых добрых мышей. Смею сказать, что я в деревне великим Катоном.
– Для того-то я пришел повидаться с вами, – говорил гость, – и осведомиться о счастии вашем, притом и ловлею позабавиться. Слышно, что у вас хорошие появились крысы.
После ужина легли спать. Хозяин во сне стал кричать и разбудил гостя.
– Конечно, вам страшное нечто во сне явилось?
– Ох, братец! Казалось, будто я утоп в самой бездне.
