тел, убитых и павших от голода, от жажды людей, когда трупы, устилающие улицы Казани, были вынесены за стену городскую и здесь зарывались в огромных общих могилах…
Видел все это Иван, но тогда у него и сомненья, и мысли в голове не являлось: хорошо ли, дурно ль это?
Нет! Так надо! – и конец. Без этого Казани не взять. А не взять ее нельзя! И ум, и совесть, и вера, и честолюбие, и самолюбие – все, все в душе Ивана твердило ему: «Казань надо взять!»
Но вот свершилось, цель достигнута, Казань в его власти, царь казанский – его раб и пленник…
Расширилось сразу далеко царство Московское, Русское. Много и выгод, и славы сулит присоединение новой, богатой земли к исконным землям рода Мономахова… Отчего же скрытное недовольство грызет душу Ивана, «победителя», как все величают его?
Отчего одну только единую минутку, одно короткое мгновение был он счастлив, а именно тогда, когда очнулся от беспамятства и услыхал от Адашева:
– Победа, государь, великий князь московский, царь казанский и всея Руси!
Отчего?
И вот Адашев… Этот самый Адашев, который, вместе с попом Сильвестром, сдается, возродили его к новой жизни, счастье ему принесли, сделали не рабом страстей и похотей, а настоящим царем… почему не любит он этих людей так, как бы они стоили, – а словно боится их? И ненавидит втайне? Всегда с ним Адашев, как ангел-хранитель, оберегая не только от внешних бед, но и от того демона, который в самом Иване сидит.
Сознает это юный царь. Знает, что уважать, любить всей душой следует такого чистого душой и телом, сильного умом помощника… Но, против воли, вечное присутствие Адашева, его постоянное превосходство над самим Иваном – так же влияет на душу Ивана, как это постоянное колыхание судна на тело его.
Какое-то сонливое состояние овладевает душой. Не хочется ни думать, ни двигаться самому. Пусть другие сделают… Ведь лучше еще будет. А в то же время какое-то раздражение, возмущение, тоска загорается в глубине души, и растет, и жжет, и давит все сильнее… И чем больше сознает Иван, что он не прав, возмущаясь против своего любимца и неявного опекуна, – тем острее растет неприязненное, злое чувство к последнему. Не к чему придраться, совесть не позволяет возмутиться против той воли, которая управляет им, царем московским.
Каждый раз, когда необдуманно пытается он это сделать – еще стыднее становится Ивану потом, еще больнее от посрамления, которое мягко, незаметно, но тем чувствительней наносят ему Адашев и лучшие советники, примкнувшие к спальнику царскому…
И после таких мгновений еще неукротимей подымается какой-то голос в душе юноши, твердящий ему:
– Раб… Раб холопский, а не князь ты московский и всея Руси… Раб! За службу верную, за помощь ихнию – волю отняли они все у меня!
И нередко, в припадке болезненной, бессильной ярости, закусив край подушки, трепещет бледный Иван, изнемогая от наплыва собственных чувств.
Сейчас вот, лежа в богатом намете, такую же точно минуту переживает царь-победитель.
Взята Казань! Славное дело свершено. Недаром, не напрасно столько крови пролито… А сам Иван что сделал для этого? Куклой был! Шел, куда вели… Делал, что Дума его царская указывала… Так ли дед, так ли отец его царства добывал? О, нет! Он знает: не так оно было! Недаром из полновластных, равных князю московскому дружинников и удельных князей, – все Рюриковичи и Гедиминовичи, – эти гордые, могучие люди становились слугами и боярами государя московского. Кто сильнее всех, тот и прав, тот и царь, милостию Божьею! А Иван? Он только милостью отца своего, по ласке боярской – царь и государь. Так уж земля сложилась, что нужен кто-нибудь на троне московском, как ставят веху на юру, чтобы знали в бурю люди, куда путь держат.
И всю жизнь – куклу разыгрывать?! На помочах ходить?
– Не бывать тому! – воскликнул даже громко Иван, сжимая кулаки.
Окружающие, видя, что царю не по себе от бурного переезда, оставили его в покое, надеясь, что он заснет и подкрепится сном. Услыхав его голос, Адашев, бывший начеку, заглянул под намет и спросил:
– Не прикажешь ли чего, государь?
Но Иван, не желая ни видеть, ни слышать никого, закрыл глаза и притворился спящим.
– Нет, так это! – опуская полу шатра, обратился Адашев к Никите Романовичу Захарьину-Юрьеву, с которым перед тем толковал. – Спросонья государь выкликнул что-то. Гляди, приступ казанский ему во сне видится. Сморило его от качки. И добро, что спит…
А Ивану не во сне – наяву этот приступ видится. Кровь ручьями бежит… Трупы, грохот, бледные, озверелые лица… И он сам… Он словно видит себя в ту позорную, ужасную минуту, когда… Видит себя, бледного, трясущегося, припавшего к луке седла, в то время, когда чужая рука насильно ведет коня царского к месту боя… И потом видит, слышит, как он, царь, припал к древку хоругви и так отчаянно, так трусливо молит о победе, о спасении в ту самую минуту, когда воеводы, бояре, воины смело кидаются в бой и льют кровь свою, чтобы дать победу ему, Ивану!
Они должны, правда, они обязаны были это делать… Они рабы его, слуги земли и государей своих… Но и сам государь не должен быть боязливее слуг этих… А он?