и по виду, но все им совершается. Указы и доклады ему читаются: как он повелит? Теперь уж никто не смеет именем Ивана столбец подписать, послать бумагу куда на исполнение. Сам молодой государь дела государские ведает… на словах, конечно. Все идет как машина, заведенная еще дедом, Иваном Третьим. Стара машина, кое-где заржавела, скрепы расшатались, повизгивают… Да и надстроено в ней немало за последние тридцать – сорок лет… Не совсем даже части ее одна другой соответствуют… Но еще хорошо работают крепко откованные, гладко отлитые колеса и шестерни… И одно новое в ней сейчас колесо работает: это – воля, порой дикая, неукротимая воля ребенка-царя. Но она больше пустых или неважных, ребяческих вещей касается, и тонет этот новый голос в шуме и шорохе, который издают все части государственного механизма – до последней мелкой цевки, до мужичка-оратая включительно. До той самой цевки, из которой и создана прочная основа земли Русской, царства великого Московского…
Тем самым временем именем Ивана, за его подписом, а порой и по собственной воле продолжались опалы, ссылки, даже казни. Так Афанасию Бутурлину за дерзкие речи язык резали… Глинские с Воронцами, как звали Воронцовых, подо всю партию Шуйских подкопались и добились ссылки ихних главарей. Но по пути и сам Воронцов Федор опалу испытал. Постепенно любимца успели вывести из всяких границ осторожности, и тот прямо с головой себя выдал, когда однажды ворвался к царю да стал чуть не с криком выговаривать:
– Чтой-то ты делаешь, Ваня?! Сколь много раз обещал слушать меня, а ныне, ни словечушка не молвя, потайным путем, бояр да иных людишек жалуешь многим жалованьем великим! Вон хошь Олешку Одашева чернорожего взять… И князь Лександра Горбатова прямо возвеличил… А они – ведомые враги всему роду нашему… Как же так?!
Исподлобья поглядел Иван на своего наперсника, к которому если еще не совсем охладел, то уж стал относиться с презрением, невольно сравнивая в уме пошлого Федю с чистым, идеально-пылким Адашевым.
– Постой, погоди, Федя! Я ничего такого не говаривал тебе… Никого не хочу я слушаться, кроме Господа. Он Един царям указчик.
– Ну, брось! Я тебе – первый друг! Уж ли для меня чего не сделаешь? Ты уж так, гляди, ладь, чтобы, помимо меня, никто к тебе не подходил. А я уж оберегу тебя! Я уж знаю… И все за меня стоят! – желая запугать трусливого, как он знал, Ивана, прибавил Воронцов. – Ты гляди: мы не позволим чужой сброд во дворец напускать!
– Не позволите?! – протяжно повторил Иван. – Ну, ин ладно. Тогда делать нечего. Ваша власть!
Сказал – и ни слова больше.
Довольный одержанной мнимой победой, Воронцов ушел.
Когда Иван рассказал о сцене с Воронцовым дяде Михаилу Глинскому, тот так и побагровел:
– Ого! В Шуйские, в Ондреи, во вторые, парень норовит… И ты стерпел, племяш?
Иван, с умыслом сказавший все Глинскому, ответил с напускной кротостью:
– Что ж я? Вы – правители, опекатели мои! Вам и беречь меня. И то уж болтают – кровь я зря лью… Что сам ни сделаешь – потом от вас же покоры: отчего-де вас не спросил, бояр главных?
Результатом этой беседы явилась ссылка Воронцова Федора чуть ли не в один день с его заклятыми врагами: Шуйским и иными.
Было это в октябре 1545 года.
Опять всполошились все присные попавших в опалу бояр. Засыпали Бельских и Глинских подарками, кинулись к ногам митрополита.
Волей-неволей, чтобы не выказать себя врагом сильного еще боярства, пришлось пастырю снова за преступников просить.
– Да за кого просишь, отче? Думал я: доброхот ты мне, а вдруг за врагов просишь! Знаешь ли: те же Кубенские, Палецкие, Шуйские да Тучковы меня с братом Юрием чуть не голодом морили… Как с последних басурманов – в праздники даже великие, – затрапезных кафтанцев не сымали, в штанцах подранных водили. Себе батюшкино да матушкино добро хитили. Петли им мало, не то опалы моей…
Но Макарий все-таки смягчил Ивана. А по угоднике и ласкателе своем, Феде, юноша и сам скоро заскучал.
И к Святкам того же года были прощены все. Возвратясь вторично на Москву, Воронцовы, пылая местью к врагам, повредившим им у царя, решили принять крутые меры. Помогать делу, сперва за свой счет и страх, а потом и вкупе с Воронцами, принялся Федор Бармин, духовник царя Ивана. Насулили сначала Шуйские отцу протопопу полон короб всего – и ничего не дали. Тот, как уж известно, скоро против первых покровителей пошел, пристал к Глинским с Бельскими. И правда, сперва потянули было Бармина эти вельможи. Но Макарию не понравилась такая близость между духовником Ивана и первосоветниками его.
– По единому сто прутьев изломишь, а в связке – погодишь! – подумал Макарий и незаметно, полегоньку да потихоньку, не сам, а посредством десятков и сотен людей, с которыми приходил в столкновение и влиять на которых умел превосходно, стал Макарий подтачивать влияние Федора Бармина, расшатывать его положение.
Гордый, стремительный и не очень дальновидный, Бармин сам помогал больше всех своему ослаблению. Малейшая неудача или замедление в осуществлении планов личных раздражали протопопа, и он надоедал покровителям, злился, грозил… Кидался к вождям противной партии, заискивал, унижал себя, роняя и свое достоинство, и шансы на успехи, которых только и жаждал честолюбивый Бармин. Благо родины, успех веры Христовой не особенно заботили его.
«Протопопицу в монастырь. Сам надену клобук, спервоначалу – черничий, а опосля и митрополичий!» – вот в чем заключались заветные мечтания