нашего боярина, Бориса Иваныча, оберегали бы от всего дурного, и думали бы с ним накрепко, как бережнее — тут ли ему у вас в монастыре в ту ярмарку оставаться или в какое-нибудь другое место выехать. Лучше бы ему выехать, пока у вас будет ярмарка, а как ярмарка минуется, и он бы у вас был по- прежнему в монастыре до нашего указа; и непременно бы вам боярина нашего Бориса Ивановича уберечь; а если над ним сделается что-нибудь дурное, то вам за то быть от нас в великой опале».
Но и это показалось мало царю, и он вверху и сбоку, а частично между верхних строк приписал: «И вам бы сей грамоте верить и сделать бы, и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, до отнут бы нихто не ведал хотя и выедет куда, а естли сведают, и я сведаю, и вам быть кажненым (то есть казненными. — А.Б.), а естли убережете его, так как и мне добро тем сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачала света такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».
Я ничего не знаю, какие милости обрушились на Кириллово-Белозерский монастырь, но совершенно точно известно, что уже в октябре 1648 года Б. И. Морозова вернули из «ссылки».
Морозов никогда не был уже в такой чести, как до восстания 1648 года, и, судя по всему, был крайне напуган: прилагал все усилия, чтобы оставаться в тени. Но что характерно: царь продолжал к нему хорошо относиться, часто обращался за советом, и даже когда совсем одряхлевший, измученный болезнями Морозов не мог выйти из дома, Алексей Михайлович, уже вошедший в полную силу мужчины, вовсе не нуждавшийся в наставнике, приезжал к нему и вел с бывшим дядькой долгие беседы.
Разумеется, Морозов был виноват в той же степени, что и Траханиотов, и Плещееев, и уж наверняка больше, чем дьяк Чистой. Разумеется, это понимала не только московская «чернь», но и Алексей Михайлович Романов, царь и государь всея Руси. Но царь сделал выбор, и только благодаря ему Морозов оказался единственным из главных «врагов народа», чьи головы требовали восставшие, но который пережил бунт. Я назвал царя хорошим, надежным другом. Думаю, у читателя появились причины не считать это утверждение голословным.
Следует признать, что юный царь проявил больше и мужества, и талантов дипломата, чем можно ожидать от 19-летнего юноши. И когда он, оказавшись в центре возбужденной толпы, обещал «разобраться», и когда со слезами (интересно — насколько искренними?) «упрашивал у черни» свояка и близкого человека, Морозова, царь действовал совершенно безошибочно.
Во время восстания и после него ярко проявились и другие качества Алексея Михайловича: полное отсутствие свирепости, злобности, мстительности; уверенность в том, что всякое дело можно решить советом, общением, разговором.
Ну что стоило царю хотя бы попытаться бросить на толпу верных ему немцев? Возможно, кончилось бы плохо для самого царя, но как знать? Во время войн предсказывать результат самых безумных поступков очень трудно. Может, и удалось бы рассеять толпу, привести к покорности город? Но такой попытки не сделано.
Кто мешал хотя бы попытаться подкупить (милостями, деньгами, жалованными грамотами… не важно, чем) часть стрелецких полков, опять же ударить на восставший город силами и немцев, и стрельцов? Шанс был, как и во всякой смуте и сумятице, но этот шанс никак не был использован.
По-видимому, «покорение» собственных подданных, приведение их к рабской покорности и демонстрация собственной силы — вовсе не такая уж ценность для молодого царя.
Кто мешал ему потом, когда все кончилось, хотя бы попытаться найти того, кто схватил за повод его коня, или «разобраться», кто посмел кидать камнями в слуг Плещеева? Тем более никто не помешал бы! Его сын Петр (если, конечно, Петр и впрямь был его сыном) непременно так бы и сделал.
Но вот Алексей Михайлович, судя по всему, совсем не искал «побед» такого рода, и за всю его жизнь нет ни одного примера такого рода. Он никогда не карал невинных, не мстил, не давал волю своему личному отношению к чему-то.
«Лучше слезами, усердием и низостью перед Богом промысел чинить, чем силой и надменностью», — писал он одному из воевод. Судя по всему, он искренне верил в пользу совета, коллективного принятия решений и говорил с народом не только из дипломатических соображений, чтобы спасти жизнь Морозову. Так же естественно, без малейшего надрыва он делился властью с боярами, с Земскими соборами, не уступая необходимости, а по глубокому нравственному убеждению. Это был не тот царь, которому опасно дать совет и который дает власть подчиненному, только проклиная в душе все на свете.
«А мы, Великий Государь, ежедневно просим у Создателя и Пречистой Его Богоматери и всех святых, чтобы Господь бог даровал нам, Великому Государю и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить правду всем ровно», — писал он в письме к Никите Одоевцеву.
Не буду рисовать сусальной картинки идеального царя и рисовать портрет ангела на царском престоле.
Живой, впечатлительный, подвижный, Алесей Михайлович легко терял самообладание, был вспыльчив и, по словам В. О. Ключевского, «легко давал простор языку и рукам».
Во время любимых им церковных служб царь ходил по церкви, зажигал и тушил свечи, учил священников, как надо читать и петь, а если не умели, с бранью поправлял их, в том числе, бывало, с матерной бранью.
Раз в обожаемом Алексеем Михайловичем монастыре Саввы Острожевского царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии антиохийского патриарха Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом «Благослови, отче!». Царь вскочил с кресла и закричал: «Что говоришь, мужик, бляжий сын, „благослови отче“?! Тут патриарх; говори: благослови, владыко!»