поделиться радостной новостью. Вы заметили, так бывает весной? Природа шутит часто, но весной мы видим, что шутки ее добры. Сам я Библию не читал, но место, над которым так смеются, — сущая правда: «Что вы прыгаете, горы[330], как овны, и вы, холмы, как агнцы?» Холмы действительно прыгают, стараются подпрыгнуть. Я люблю Воскресенье, — ах, как вам сказать? — потому что он такой прыгучий.

После долгого молчания Секретарь сказал странным, сдавленным голосом:

— Вы не знаете его, быть может, потому, что вы лучше меня и не знаете ада. Я от роду мрачен и нездоров. Человек во тьме за то меня и выбрал, что я похож на рехнувшегося заговорщика — и улыбка у меня кривая, и взгляд угрюмый, даже когда я смеюсь. Словом, есть во мне что-то, угодное анархистам. И вот когда я увидел Воскресенье, я узнал в нем не легкость и веселье, а грубость и печаль природы. Он курил в полумраке за спущенными шторами, а это куда мрачней живительной тьмы, в которой сидит наш начальник. Он сидел на скамье и показался мне темной, бесформенной грудой в образе человека. Слушая мои речи, он не говорил и не двигался. Я страстно взывал к нему, я вопрошал; и, когда я умолк, он долго молчал, а потом затрясся, я даже подумал, что он чем-то болен. Он трясся, как живой студень, напоминая мне обо всем, что довелось читать о низших формах жизни, о самом ее возникновении, о протоплазме в глубинах вод. Хуже того, мне казалось, что это — материя, лишенная формы, постыдная, пустая материя. Утешался я лишь тем, что такое чудище страдает. Но вдруг я догадался, что скотоподобная туша сотрясается от смеха, и смеется она надо мной. И вы хотите, чтобы я его простил? Меня высмеял тот, кто и ниже, и сильнее, чем я, а это немало.

— Как вы все преувеличиваете! — звонко сказал инспектор Рэтклиф. — Воскресенье, не спорю, крепкий орешек, но он вовсе не такое несуразное чудище. Он принял меня в обычной конторе, средь бела дня, и был на нем самый прозаичный серый в клеточку костюм. Говорил он со мной обычно; но, признаюсь, что-то жуткое в нем все-таки есть. Комната его убрана, костюм опрятен, но сам он — рассеян. Иногда он глядит в пустоту, иногда забывает о тебе. А дурной человек слишком страшен, чтоб быть рассеянным. Мы представляем злодея бдительным. Мы не смеем представить, что он искренне и честно задумался, ибо не смеем представить его в одиночестве. Рассеянный человек добродушен; если он заметит вас, он попросит прощения. Но как стерпеть того, кто, заметив вас, покончит с вами? Вот это и невыносимо — рассеянность вместе с жестокостью. Люди в девственных лесах нередко ощущали, что звери и невинны, и безжалостны. Они не увидят вас, а если увидят — убьют. Хотелось бы вам провести часов десять с рассеянным тигром?

— А вы что думаете о Воскресенье? — спросил Сайм у Гоголя.

— Я вообще не могу о нем думать, — просто ответил Гоголь. — Не могу же я смотреть на солнце.

— Что ж, верно и это… — задумчиво заметил Сайм. — А вы что скажете, профессор?

Тот шел понуро, волоча за собой палку, и не ответил.

— Очнитесь! — сказал Сайм. — Что вы думаете о Воскресенье?

— Того, что я думаю, — медленно начал профессор, — мне не выразить. Точнее, я не могу это как следует понять. Скажу хотя бы так: смолоду я жил широко, как живет богема. И вот когда я увидел лицо Воскресенья, оно показалось мне слишком широким — нет, это видят все, скажу иначе: слишком расплывчатым. Нельзя было охватить его взором, нельзя понять, лицо ли это. Глаз слишком далеко отстоял от носа. Рот был сам по себе, и о нем приходилось думать отдельно. Нет, не могу объяснить!

Он помолчал, все так же волоча палку, и начал снова:

— Скажу иначе. Проходя как-то вечером по улице, я увидел человеческое лицо, составленное из фонаря, окна и облака. Если хоть у кого-нибудь на свете именно такое лицо, я сразу его узнаю. Но, пройдя подальше, я понял, что лица и не было: окно светилось в десяти ярдах, фонарь — в доброй сотне, облако — на небе. Так ускользает от меня лицо Воскресенья; оно разбегается в стороны, как случайная картина. Лицо его вселило в меня сомнение — а есть ли вообще лица? Быть может, доктор, один круг ваших гнусных очков совсем близко, а другой — за пятьдесят миль. Сомнения материалиста не стоят и гроша. Воскресенье научил меня худшим, последним сомнениям — сомнениям идеалиста. Наверное, я буддист; буддизм же — не вера, а сомнение. Бедный мой друг, — сказал он Бул-лю, — я не знаю, есть ли у вас лицо. Я не решаюсь верить в то, что вижу.

Сайм смотрел на воздушный шар, розовевший в лучах заката словно иной, более невинный мир.

— Заметили вы одну странность? — спросил он. — Каждый видит его по-разному, но каждый сравнивает с мирозданием. Булль узнает в нем землю весной, Гоголь — солнце в полдень, Секретарь — бесформенную протоплазму, инспектор — беспечность диких лесов, профессор — изменчивый ландшафт города. Все это странно, но еще страннее то, что сам я тоже думаю о нем и тоже сравниваю его с мирозданием.

— Идите быстрее, Сайм, — сказал доктор Булль. — Не забудьте, шар летит быстро.

— Когда я впервые увидел Воскресенье, — медленно продолжал Сайм, — он сидел ко мне спиною, и я понял, что хуже его нет никого на свете. Затылок его и плечи были грубы, как у гориллы или идола. Голову он наклонил, как бык. Словом, я чуть не решил, что это — зверь, одетый человеком.

— Так… — сказал доктор Булль.

— И тут случилось самое странное, — сказал Сайм. — Спину я видел с улицы. Но я поднялся на балкон, обошел спереди и увидел его лицо в свете солнца. Оно испугало меня, как пугает всех, но не тем, что грубо, и не тем, что скверно. Оно испугало меня тем, что оно так прекрасно и милостиво.

— Сайм, вы в себе? — вскричал Секретарь.

— Он показался мне Архистратигом, вершащим правый суд после битвы, — продолжал Сайм. — Смех был в его глазах, честь и скорбь — на устах. И белые волосы, и серые плечи остались такими же. Но сзади он походил на зверя; увидев его спереди, я понял, что он — бог.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату