— Доктор, это неправда! — воскликнул Тернбулл, чуть не вырывая у себя волосы. — У него действительно увели яхту. Я и увел.
Доктор Квейл пристально поглядел на него и ласково ответил:
— Ну конечно, конечно, увели, — и быстро удалился, бормоча: «Редчайший случай рапинавитита!.. Исключительно странно при элевтеромании… До сих пор не наблюдалось ни…» Тернбулл еще постоял немного и кинулся искать Макиэна, как кидается муж, даже плохой, искать жену, чтобы излить ей гневное недоумение.
Макиэн медленно шел по слабо освещенному саду, опустив голову, и никто не понял бы, что он — в раю. Он не думал, он даже ничего особенного не чувствовал. Он наслаждался воспоминаниями, главным образом — материальными: той или иной интонацией, движением руки. Это неколебимое и отрешенное наслаждение внезапно оборвалось, и перед ним появилась рыжая бородка. Он отступил на шаг, и душа его медленно вернулась в окна глаз. Когда Джеймс Тернбулл скрещивал с ним шпаги, он не был в такой опасности. В течение трех секунд Макиэн мог бы убить собственного отца.
Однако гнев его исчез, когда он увидел лицо друга. Даже пламя рыцарской любви поблекло на миг перед огнем недоумения.
— Вы заболели? — испуганно спросил Макиэн.
— Я умираю, — спокойно отвечал Тернбулл. — Я в самом прямом смысле слова умираю от любопытства. Я хочу понять,
Макиэн не ответил, и он продолжал свою речь:
— Тут Уилкинсон, этот, у которого мы взяли яхту. И судья, который судил нас. Что это значит? Только во сне видишь столько знакомых лиц.
Помолчав, он вскрикнул с какой-то невыносимой искренностью:
— А сами вы здесь, Эван? Может быть, вы мне снитесь? Может быть, вы вообще приснились мне, и я сплю?
Макиэн молча слушал каждое слово, и тут лицо его осветилось, как бывало, когда что-нибудь открывалось ему.
— Нет, благородный атеист! — воскликнул он. — Нет, целомудренный, учтивый, благочестивый враг веры! Вы не спите, вы просыпаетесь.
— Что вы хотите сказать? — проговорил Тернбулл.
— Много знакомых лиц видишь в двух случаях, — промолвил Макиэн, — во сне, и на Страшном суде.
— По вашему… — начал бывший редактор.
— По-моему, это не сон, — звонко сказал Эван.
— Значит… — снова заговорил Тернбулл.
— Молчите, я то я спутаюсь! — прервал его Эван, тяжело дыша. — Это трудно объяснить. Сои лживей, чем явь, а это — правдивей. Нет, сейчас не конец света, но конец чего-то… один из концов. И вот, все люди загнаны в один угол. Все сходится к одной точке.
— Какой? — спросил Тернбулл.
— Я ее не вижу, — отвечал Эван. — она слишком проста. — Он опять помолчал и сказал так;
— Я не вижу ее, но попробую объяснить. Тернбулл, три дня назад я понял, что нам не стоит драться.
— Три дня назад! — повторил Тернбулл. — Почему же это?
— Я понял, что не совсем прав, — сказал Эван, — когда увидел глаза того человека, в келье.
— В келье?! — удивился Тернбулл. — В камере, в палате? Этого идиота, который радовался, что железка торчит?
— Да, — отвечал Эван. — Когда я увидел его глаза и услышал его голос, мне открылось, что вас убивать не надо. Это все-таки грех.
— Премного обязан, — сказал Тернбулл.
— Подождите, мне трудно объяснить, — кротко сказал Эван. — Я ведь хочу сказать правду. Я хочу сказать больше, чем знаю.
Он снова помолчал.
— Так вот, — медленно продолжал он, — я исповедуюсь и каюсь в том, что хотел вас убить. Я покаялся бы в этом перед старым судьей. Я покаялся бы в этом даже перед тем ослом, который говорил о любви» Все, кто считал нас безумными, правы. Я не совсем здоров.
Он отер ладонью лоб, словно и впрямь совершал тяжелую работу, и сказал:
— Душа моя не совсем здорова, но безумие мое — не из самых страшных. Многие убивали друг друга, убивают и сейчас… По сравнению с ними — я нормален. Но когда я увидел его, я все увидел. Я увидел Церковь и мир. Церковь бывала безумной здесь, на земле, такой же самой, как я. Но все же именно мы при мире — как санитары при больных. Убивать дурно даже тогда, когда тебе бросили вызов. Но ваш Ницше говорит, что убивать вообще хорошо. Пытать людей нельзя, и если даже их пытает церковник, надо схватить его за руку. Но ваш Толстой говорит, что никого никогда за руку хватать нельзя. Так кто же безумен — мир или Церковь? Кто безумней — испанский священник, допускающий тиранию, или прусский философ, восхищающийся ею? Кто безумней
— русский монах, отговаривающий даже от праведного гнева, или русский писатель, вообще запрещающий сильные чувства? Если мир оставить без присмотра, он станет безумней любой веры. Недавно мы с вами были самыми сумасшедшими людьми в Англии, а теперь… да Господи, мы самые нормальные! Так и можно проверить, кто безумней, — Церковь или мир. Предоставьте рационалистов их собственной воле и посмотрите, до чего они дойдут. Если у мира есть какой-то противовес, кроме Бога, — пусть мир отыщет его. Но ищет ли он его? Да этот ваш мир только и делает, что шатается!
