крупным узором, усевшись в глубокое мягкое кресло, Рафаэль читал газету. Крайняя степень меланхолии, которою он, видимо, был охвачен, сказывалась в болезненной позе его расслабленного тела, отпечатлелась на лбу, на всем его лице, бледном, как чахлый цветок. Какое-то женственное изящество, а также странности, свойственные богатым больным, отличали его. Как у хорошенькой женщины, руки его были белы, мягки и нежны. Белокурые поредевшие волосы утонченно-кокетливо вились у висков. Греческая скуфейка из легкого кашемира под тяжестью кисти сползла набок. Он уронил на пол малахитовый с золотом нож для разрезания бумаги. На коленях у него лежал янтарный мундштук великолепной индийской
– Здравствуйте, дорогой Поррике, – сказал Рафаэль, пожимая ледяную руку старика своей горячей и влажной рукой. – Как поживаете?
– Я-то недурно, – отвечал старик, и его ужаснуло прикосновение этой руки, точно горевшей в лихорадке. – А вы?
– По-моему, я в добром здравии.
– Вы, верно, трудитесь над каким-нибудь прекрасным произведением?
– Нет, – отвечал Рафаэль. – Exegi monumentum…[131] Я, дорогой Поррике, написал свою страницу и навеки простился с наукой. Хорошо не знаю даже, где и рукопись.
– Вы позаботились о чистоте слога, не правда ли? – спросил учитель. – Надеюсь, вы не усвоили варварского языка новой школы, которая воображает, что сотворила чудо, вытащив на свет Ронсара?
– Моя работа – произведение чисто физиологическое.
– О, этим все сказано! – подхватил учитель. – В научных работах требования грамматики должны применяться к требованиям исследования. Все же, дитя мое, слог ясный, гармонический, язык Массильона, Бюффона, великого Расина – словом, стиль классический ничему не вредит… Но, друг мой, – прервав свои рассуждения, сказал учитель, – я позабыл о цели моего посещения. Я к вам явился по делу.
Слишком поздно вспомнив об изящном многословии и велеречивых перифразах, к которым привык его наставник за долгие годы преподавания, Рафаэль почти раскаивался, что принял его, и уже готов был пожелать, чтобы тот поскорее ушел, но тотчас же подавил тайное свое желание, украдкой взглянув на висевшую перед его глазами шагреневую кожу, прикрепленную к куску белой ткани, на которой зловещие контуры были тщательно обведены красной чертой. Со времени роковой оргии Рафаэль заглушал в себе малейшие прихоти и жил так, чтобы даже легкое движение не пробегало по этому грозному талисману. Шагреневая кожа была для него чем-то вроде тигра, с которым приходится жить в близком соседстве под постоянным страхом, как бы не пробудить его свирепость. Поэтому Рафаэль терпеливо слушал разглагольствования старого учителя. Битый час папаша Поррике рассказывал о том, как его преследовали после Июльской революции. Старичок Поррике, сторонник сильного правительства, выступил в печати с патриотическим пожеланием, требуя, чтобы лавочники оставались за своими прилавками, государственные деятели – при исполнении общественных обязанностей, адвокаты – в суде, пэры Франции – в Люксембургском дворце; но один из популярных министров короля-гражданина обвинил его в карлизме и лишил кафедры. Старик очутился без места, без пенсии и без куска хлеба. Он был благодетелем своего бедного племянника, платил за него в семинарию св. Сульпиция, где тот учился, и теперь он пришел не столько ради себя, сколько ради своего приемного сына, просить бывшего своего ученика, чтобы тот похлопотал у нового министра – не о восстановлении его, Поррике, в прежней должности, а хотя бы о месте инспектора в любом провинциальном коллеже. Рафаэль находился во власти неодолимой дремоты, когда монотонный голос старика перестал раздаваться у него в ушах. Принужденный из вежливости смотреть в тусклые, почти