церкви был праздничный вид; казалось, что крыши, окна, двери тоже принарядились. Как всем умирающим, Рафаэлю был ненавистен малейший шум, он не мог подавить в себе мрачное чувство, ему захотелось, чтобы скрипки умолкли, захотелось остановить движение, заглушить крики, разогнать этот наглый праздник. С сокрушенным сердцем он сел в экипаж. Когда же он снова взглянул на площадь, то увидел, что веселье словно кто-то спугнул, что крестьянки разбегаются, скамьи опустели. На подмостках для оркестра один только слепой музыкант продолжал играть на кларнете визгливую плясовую. В этой музыке без танцоров, в этом стоящем под липой одиноком старике с уродливым профилем, со всклокоченными волосами, одетом в рубище, было как бы фантастически олицетворено пожелание Рафаэля. Лил потоками дождь, настоящий июньский дождь, который внезапно низвергается на землю из насыщенных электричеством туч и так же неожиданно перестает. Это было настолько естественно, что Рафаэль, поглядев, как вихрь несет по небу белесоватые тучи, и не подумал взглянуть на шагреневую кожу. Он пересел в угол кареты, и вскоре она снова покатила по дороге.
На другой день он был уже у себя дома, в своей комнате, возле камина. Он велел натопить пожарче, его знобило. Ионафан принес письма. Все они были от Полины. Он не спеша вскрыл и развернул первое, точно это была обыкновенная повестка сборщика налогов. Он прочитал начало:
«Уехал! Но ведь это бегство, Рафаэль. Как же так? Никто не может мне сказать, где ты. И если я не знаю, то кто же тогда знает?»
Не пожелав читать дальше, он холодно взял письма и, бросив их в камин, тусклым, безжизненным взглядом стал смотреть, как огонь пробегает по надушенной бумаге, как он скручивает ее, как она отвердевает, изгибается и рассыпается на куски.
На пепле свернулись полуобгоревшие клочки, и на них еще можно было разобрать то начало фразы, то отдельные слова, то какую-нибудь мысль, конец которой был уничтожен огнем, и Рафаэль машинально увлекся этим чтением.
«Рафаэль… сидела у твоей двери… ждала… Каприз… подчиняюсь… Соперницы… я – нет!.. твоя Полина любит… Полины, значит, больше нет?.. Если бы ты хотел меня бросить, ты бы не исчез так… Вечная любовь… Умереть…»
От этих слов в нем заговорила совесть – он схватил щипцы и спас от огня последний обрывок письма.
«…Я роптала, – писала Полина, – но я не жаловалась, Рафаэль! Разлучаясь со мной, ты, без сомнения, хотел уберечь меня от какого-то горя. Когда- нибудь ты, может быть, убьешь меня, но ты слишком добр, чтобы меня мучить. Больше никогда так не уезжай. Помни: я не боюсь никаких мучений, но только возле тебя. Горе, которое я терпела бы из-за тебя, уже не было бы горем, – в сердце у меня гораздо больше любви, чем это я тебе показывала. Я могу все вынести, только бы не плакать вдали от тебя, только бы знать, что ты…»
Рафаэль положил на камин полуобгоревшие обрывки письма, но затем снова кинул их в огонь. Этот листок был слишком живым образом его любви и роковой его участи.
– Сходи за господином Бьяншоном, – сказал он Ионафану.
Орас застал Рафаэля в постели.
– Друг мой, можешь ли ты составить для меня питье с небольшой дозой опия, чтобы я все время находился в сонном состоянии и чтобы можно было постоянно употреблять это снадобье, не причиняя себе вреда?
– Ничего не может быть легче, – отвечал молодой доктор, – но только все-таки придется вставать на несколько часов в день, чтобы есть.
– На несколько часов? – прервал его Рафаэль. – Нет, нет! Я не хочу вставать больше, чем на час.
– Какая же у тебя цель? – спросил Бьяншон.
– Спать – это все-таки жить! – отвечал больной. – Вели никого не принимать, даже госпожу Полину де Вичнау, – сказал он Ионафану, пока врач писал рецепт.
– Что же, господин Орас, есть какая-нибудь надежда? – спросил старик слуга у молодого доктора, провожая его до подъезда.
– Может протянуть еще долго, а может умереть и нынче вечером. Шансы жизни и смерти у него равны. Ничего не могу понять, – отвечал врач и с сомнением покачал головой. – Нужно бы ему развлечься.
– Развлечься! Вы его не знаете, сударь. Он как-то убил человека – и даже не охнул!.. Ничто его не развлечет.
В течение нескольких дней Рафаэль погружен был в искусственный сон. Благодаря материальной силе опия, воздействующей на нашу нематериальную душу, человек с таким сильным и живым воображением опустился до уровня иных ленивых животных, которые напоминают своею неподвижностью увядшие растения и не сдвинутся с места ради какой-нибудь легкой добычи. Он не впускал к себе даже дневной свет, солнечные лучи больше не проникали к нему. Он вставал около восьми вечера, в полусознательном состоянии утолял свой голод и снова ложился. Холодные, хмурые часы жизни приносили с собой лишь беспорядочные образы, лишь видимости, светотень на черном фоне. Он погрузился в глубокое молчание, жизнь его представляла собою полное отрицание движения и мысли. Однажды вечером он проснулся гораздо позже обыкновенного, и обед не был подан. Он позвонил Ионафану.
– Можешь убираться из моего дома, – сказал он. – Я тебя обогатил, тебе обеспечена счастливая старость, но я не могу позволить тебе играть моей жизнью… Я же голоден, негодяй! Где обед? Говори!
По лицу Ионафана пробежала довольная улыбка; он взял свечу, которая мерцала в глубоком мраке огромных покоев, повел своего господина, опять ставшего ко всему безучастным, по широкой галерее и внезапно отворил дверь. В глаза больному ударил свет; Рафаэль был поражен, ослеплен неслыханным зрелищем. Перед ним были люстры, полные свечей; красиво расставленные редчайшие цветы его теплицы; стол, сверкавший серебром, золотом, перламутром, фарфором; царский обед, от которого, возбуждая аппетит, шел ароматный пар. За столом сидели его друзья и вместе с ними