По мысли Де Квинси, в ребенке и его придуманных, но от того не менее острых печалях уже заключен взрослый человек, вся жизнь которого проходит в безнадежной борьбе. Здесь Де Квинси следует Вордсворту, но мягкий и теплый юмор, пронизывающий его воспоминания, дает правильный масштаб детским горестям, показывая несоответствие фактов и их осознания и вместе с тем символический характер образов, рожденных в душе ребенка и предвещающих его взрослое восприятие.
Воспитание завершается тогда, когда маленький герой понимает, что несправедливость и угнетение не случайны и являют всеобщую универсальную систему. Согласно этой системе, большая часть человечества отрезана от счастья и достоинства и влачит дни во мраке нищеты и убожества, как истинные парии или рабы. Эта недетская идея овладевает мальчиком после общения с безобразными, слабоумными девочками, приговоренными ненавидящей их матерью к непосильно тяжкому физическому труду.
Страх, жалость, любопытство, обида за маленьких отверженных подготовили Де Квинси к восприятию слов Федра по поводу статуи Эзопа, раба и баснописца: «Несчастного раба и парию они вознесли на вечный пьедестал»[204]. Контраст между позором бесправия и «звездной высотой раба», когда статуе его, статуе «освобожденного человека», отдали честь все армии мира, для Де Квинси разрешается в нравственном вознесении Эзопа над простыми смертными – что и выражено в образе поднявшейся над толпой статуи.
Этот образ передает самые основы мировоззрения писателя – его веру в то, что неизбежные и, в сущности, неизлечимые страдания человечества в какой-то степени преодолеваются только благородством и душевной стойкостью, социальное зло побеждается ценой нравственного очищения. Характерно, что эта важнейшая идея явилась ему в детстве, – разумеется, не как логическое заключение, а как внезапное видение «неизмеримости морально возвышенного». Чувство ребенка уловило то, что впоследствии стало частью доктрины. Все этапы душевного созревания Де Квинси выступают лишь как этапы деятельности воображения в его попытках познать мир. Познание это, говорит он, передается нам через «тайные иероглифы», через «особый язык или шифр, и где-то есть ключи к их пониманию, и есть у них собственная грамматика и синтаксис, и самые ничтожные явления вселенной суть тайные зеркала величайших»[205].
Детская острота впечатлений, детская непосредственность и интуиция, детская иррациональная логика, отвергающая логику здравого смысла, ту, «что стягивает душу веревками и шнурами», не меньше чем опиумные сны и видения, помогают прочитать тайные символы и иероглифы действительности. Как мы видели, в трансформации реальности под влиянием опиума Де Квинси видит разгадку того мира чудес, который холодный рационализм понять не позволяет. Странное на первый взгляд сближение восприятия ребенка и опиомана построено на романтической концепции воображения. Для Де Квинси, как и для старших романтиков, это, мы уже знаем, способность осмыслить богатство явлений внешнего мира в процессе своеобразного синтеза полусознательных, спонтанных импульсов и высших функций разума; добываемые в этом процессе символические образы заключают в себе хоть и зашифрованную, но подлинную истину. Прослеживая как бы разбегающиеся во все стороны проявления того или другого предмета, воображение затем втягивает их в единую орбиту и придает великому многообразию эмпирической действительности необходимое для художественного эффекта единство. Описанная у Де Квинси переработка реального опыта в видения опиомана показывает, в сущности, пути его образной трансформации в мастерской воображения.
Воображение одновременно абстрагирует, отделяет существенное от второстепенного – и этому существенному, главному подчиняет множество конкретных, физически ощутимых деталей и неисчислимых порождаемых ими ассоциаций, устремленных к единой цели. «Главным и существенным» в мировоззрении Де Квинси оказывается вера в таинственные мистические силы, владеющие судьбами людей и неумолимо влекущие их к гибели. Трансформированная при посредничестве воображения, эта вера облекается в апокалиптические картины страданий и неотвратимой гибели. Страшный мир, содрогающийся от конвульсий, составляет центральный образ «взволнованной прозы» Де Квинси, которому служат десятки вторичных и частных; таковы уже приведенные примеры описания приближающейся катастрофы, ее мучительного ожидания, отчаянных попыток ее предотвратить, подвигов жертвенной любви и безнадежного отчаяния.
Такие поражающие картины появляются и в «Исповеди», и в «Почтовой карете», и в «Автобиографических заметках» и давно стали достоянием хрестоматий. Все они переданы ритмически завершенными периодами, построенными на непрерывном нарастании, нагромождении пугающих физических подробностей и сопровождающих их душевных мук. Этим картинам соответствуют предельно экспрессивные слова, выражающие крайнюю степень душевного напряжения: «непобедимый», «неделимый», «непостижимый», «непереносимый», «неисчислимый», «бесконечный», «беспредельный», «безнадежный».
Своеобразие прозы Де Квинси, и прежде всего знаменитой «Исповеди», определяется тем, что эстетические открытия своих учителей, великих поэтов- романтиков, он использовал для рассказа о трудной жизни человека незаурядного, но слабого, сочетающего энергию интеллекта, чистоту и твердость нравственных представлений с отсутствием воли, самообладания, умения противиться враждебным обстоятельствам. Можно сказать, что в пределах литературы своего времени Де Квинси достигает наибольшей точности и тонкости в изображении внутренней жизни во всей ее неустойчивости, в ее связях с жизнью внешней. Он соединяет таланты художника и исследователя: свои мистические видения он анализирует как ученый, а повествует о них как поэт[206].
В отличие от своих учителей Де Квинси, как и эссеисты Лэм, Хент, Хэзлитт, вносит в свои произведения юмор, который то выступает в роли посредника между реальным планом и его образной трансформацией, то дает описываемому правильный масштаб, то перерастает в силу, переводящую чудовищное и