острова Филикуди и Салина. Из другого окна открывался вид на парк, где росли апельсиновые, гранатовые деревья и пинии. Справа была видна гора Пеллегрино, от самого основания до вершины, а слева можно было разглядеть вдалеке Монреаль. У этого-то окна, где произошла сцена, открывающая наше повествование, и сидела графиня Джемма де Кастельнуово, внимательно разглядывая древнюю резиденцию нормандских королей. Она пыталась угадать в каждом спускавшемся к Палермо экипаже карету вице-короля. Но вот настала ночь, предметы потемнели, и их уже совершенно невозможно было различать. Графиня вернулась в свою комнату, вызвала камеристку и, уставшая от пережитых за этот день волнений, легла в постель. Она приказала закрыть окно, выходившее на море, опасаясь, как бы во время сна ее не продуло ветром с моря, другое же окно, наоборот, велела оставить приоткрытым, чтобы в ее комнату свободно проникал воздух парка, насыщенный запахом апельсинов, жасминов и сосен.
Князь довольно поздно возвращался от гостеприимного хозяина: часы на башне собора, построенного Вильгельмом Добрым, пробили одиннадцать, когда он сел в карету, запряженную его лучшими лошадьми. Получаса ему было вполне достаточно, чтобы доехать до Палермо, расстояние же от города до виллы он преодолел за пять минут. Князь спросил камеристку, где графиня, и получил ответ, что та очень устала и легла около десяти часов.
Князь быстро поднялся в комнату своей возлюбленной и хотел открыть дверь, но та оказалась заперта изнутри. Тогда он подошел к другой, потайной двери, что вела прямо в альков Джеммы и располагалась позади ее постели. Князь бесшумно открыл дверь и тихо вошел, боясь потревожить сон прекрасной графини. Очарованный ею, он на мгновение остановился. Алебастровая лампа, подвешенная к потолку на трех жемчужных нитях, мягко освещала комнату и совсем не мешала спящей. Князь склонился над Джеммой. Одеяло почти совсем не закрывало ее, а вокруг шеи было намотано боа, темный цвет которого выгодно оттенял белизну ее кожи. Князь, замерев, любовался этой неземной красотой. Но вскоре его поразила неподвижность Джеммы: он наклонился к ней еще больше и заметил странную бледность ее лица. Тогда князь приложил ухо к ее груди — Джемма не дышала. Он взял ее за руку, но она была холодна как лед. Князь крепко обнял любимую, чтобы согреть на своей груди, но в ту же секунду отстранился, испустив крик ужаса: голова Джеммы скатилась на пол.
На следующее утро под окном нашли ятаган Али.
ЕЛЕНА
Из всех парижских театров Большая Опера[211] — это именно тот театр, в который реже всего ездят смотреть на сцену. Хотя эти слова очень нелестны для сочинителей опер и балетов, однако же надо признаться, что это правда, даже если бы Сильфиде пришлось потерять крылышки, а дочери Дуная утонуть в недрах собственного отца. Такое признание тяжело, но необходимо. Увы! Приезжают смотреть балет, чтобы увидеть нечто другое; приезжают слушать певцов, чтобы услышать нечто иное.
В самом деле, «театра» больше в зрительной зале, чем на сцене, «театр» везде: в прелестных личиках — веселых и надушенных, свежих и розовых, которые грациозно выглядывают из лож; в светлых или черных кудрях, вьющихся по белым плечам, которые по очертаниям и формам красивее и изящнее статуй Кановы. Театр в улыбке, во взглядах, которые ищешь, смущенный и беспокойный. Уверенные и обольстительные, они идут к тебе сквозь молчаливую толпу, как надежда входит в сердце. Да, театр во всем этом, и еще более в задушевных разговорах, которые ведутся вполголоса и из которых ни одно слово не теряется.
Отнимите у Оперы эти создания, которые могут жить только при свете ее свечей, при блеске ее солнца; отнимите у нее все эти цветы, которые падают из одних рук в другие, — и Оперы не станет, Опера умрет.
Однажды после представления «Роберта» один из посетителей Оперы, у которого спросили его мнение о спектакле, ответил:
— Разумеется, это бесподобная музыка, вдохновенная, утонченная, но она не будет иметь успеха в Опере — в ней слишком много грохота, ничего не слышишь, когда разговариваешь.
Но все это — домашние тайны, и я очень неосторожен, что рассказываю их. Болтовня была бы превосходным занятием, если бы не заставляла нас проговариваться. И поскольку из всех пороков болтливость — самый несносный и самый непростительный, то я пускаюсь в рассказы про все эти маленькие тайны cepдца и мыслей, которые часто скрываются под бриллиантами и цветами, под улыбками и слезами.
Месяц тому назад я встретился в Опере с другом детства, я не видел его лет пять. В наши года это очень много: и сердце, и лицо меняются, особенно лицо, если оно подверглось испытанию самых разных климатов. Именно это и случилось с моим другом. Он путешествовал по морю, два года прожил в Мексике; горячее солнце порядочно закоптило его. Неудивительно, что я никак не мог его узнать.
Он подошел ко мне и подал руку. Я пожал ее, подумав: «Я его не знаю», но так как подобные случаи происходят нередко и человек, вращающийся в свете, вовсе не обращает внимания на такие мелочи, то и я с улыбкой поглядел на незнакомца и приветливо произнес:
