господин доктор, если бы перед смертью у меня спросили, каково мое последнее желание, то я бы хотел увидеть вас с вашей палочкой на большом симфоническом концерте, как вы его называете. Любопытно мне, как это выглядит и как на меня подействует.
– Человек не может жить всем одновременно, Квангель. Жизнь очень богата. Вы бы разорвались на куски. Вы делали свою работу и всегда ощущали себя цельным. Ведь на свободе вы ни на что не жаловались, Квангель. Писали свои открытки…
– Но от них не было никакого толку, господин доктор! Я думал, меня удар хватит, когда комиссар Эшерих сообщил, что из двухсот восьмидесяти пяти написанных мной открыток двести шестьдесят семь попали к нему! Только восемнадцать им не достались! Но и эти восемнадцать ничего не достигли!
– Кто знает? По крайней мере, вы противостояли злу. Не сделались таким же злодеем. Вы, и я, и многие, что сидят здесь и в других тюрьмах, и десятки тысяч в концлагерях, – они по-прежнему противостоят, сегодня, завтра…
– Да, а потом нас убьют, и много ли проку тогда от нашего сопротивления?
– Для нас – много, потому что мы до самой смерти можем чувствовать себя порядочными людьми. И еще больше – для народа, который будет пощажен ради праведников, как говорится в Библии. Видите ли, Квангель, разумеется, было бы в сто раз лучше, если б нашелся человек, который говорил бы нам: вы должны поступать так-то и так-то, у нас такой-то и такой-то план. Но будь в Германии такой человек, тридцать третьего года никогда бы не случилось. Вот нам всем и пришлось действовать в одиночку, и переловили нас поодиночке, и умереть каждому тоже придется в одиночку. Но мы ведь все равно не одиноки, Квангель, и умрем все равно не напрасно. В этом мире ничто не происходит напрасно, а поскольку мы боремся за правое дело против грубой силы, то победа в итоге все равно будет за нами.
– И что проку нам от этого, под землей, в могилах?
– Но, Квангель! Вы предпочли бы жить ради неправого дела, а не умереть за правое? Выбора-то нет, ни для вас, ни для меня. Поскольку мы такие, как есть, мы не могли не пойти этим путем.
Оба надолго умолкли.
Потом Квангель опять начал:
– Шахматы эти…
– Да, Квангель, что с ними не так?
– Иной раз мне кажется, я поступаю недостойно. По многу часов думаю только о шахматах, а ведь у меня есть жена…
– О своей жене вы думаете вполне достаточно. Вы хотите остаться сильным и мужественным, значит, для вас полезно все то, что придает вам силу и мужество, а все то, что внушает слабость и сомнения, как раз плохо, например ваши раздумья. Что проку вашей жене от этих раздумий? Ей будет полезно вновь услышать от пастора Лоренца, что вы сильны и мужественны.
– Но при нынешней сокамернице он ничего не может сказать Анне в открытую. Пастор тоже считает эту особу шпионкой.
– Пастор сумеет дать вашей жене понять, что у вас все в порядке и что вы чувствуете себя сильным. В сущности, тут достаточно кивка или взгляда. Пастор Лоренц знает, что делать.
– Мне бы очень хотелось передать через него Анне записочку, – задумчиво сказал Квангель.
– Лучше не надо. Он не откажет, но вы поставите его жизнь под угрозу. Знаете ведь, ему здесь не доверяют. Плохо, если и наш добрый друг попадет в такую вот камеру. Он и без того, вообще-то говоря, каждый день рискует головой.
– Тогда я не стану писать записку, – сказал Отто Квангель.
И правда не стал, хотя на следующий день пастор принес ему дурную весть, очень дурную, в особенности дурную для Анны Квангель. Сменный мастер только попросил пока что не сообщать эту дурную весть его жене.
– Не сейчас, господин пастор, пожалуйста!
И пастор обещал:
– Хорошо, пока что не стану; вы скажете, когда будет можно, господин Квангель.
Глава 59
Добрый пастор
Пастор Фридрих Лоренц, неустанно исполнявший в тюрьме свою службу, был мужчина в расцвете лет, то бишь около сорока, очень высокий, узкогрудый, вечно покашливавший, отмеченный печатью туберкулеза, но пренебрегавший болезнью, потому что работа не оставляла ему времени на заботы о собственном здоровье. Лицо бледное, безупречно выбритое, темные глаза за стеклами очков, тонкий нос с узкой переносицей, бакенбарды, крупный, бледный, узкогубый рот и крепкий круглый подбородок.
Каждый день сотни узников ждали этого человека, в этом здании он был им единственным другом, мостом, который связывал их с внешним миром; ему они поверяли свои тревоги и беды, а он помогал по мере сил, во всяком случае, куда больше, чем дозволялось. Без устали ходил из камеры в камеру, всегда участливый к страданиям других и безучастный к своим собственным, совершенно чуждый страха за себя самого. Подлинный пастырь, он никогда не спрашивал ищущих помощи об их вероисповедании, молился с ними, если они просили, и вообще был им просто собратом, человеком.
Пастор Фридрих Лоренц стоит у стола начальника тюрьмы, лоб у него в поту, на щеках красные пятна, но говорит он совершенно спокойно: