формулировала фразы. Работали они в полном единодушии, и эта глубинная общность, которую они, прожив в браке долгие годы, узнали только теперь, стала для них огромным счастьем, чей отсвет озарял им всю неделю. Они смотрели друг на друга, улыбались, каждый знал о другом, что вот сейчас тот думает о следующей открытке или о воздействии этих открыток, о постоянно растущем числе их приверженцев и о том, что от них с нетерпением ждут следующей весточки.
Квангели ни секунды не сомневались, что их открытки тайком передают на предприятиях из рук в руки, что Берлин заговорил о них, о борцах. Оба прекрасно понимали, что часть открыток попадает в руки полиции, но, по их расчетам, максимум каждая пятая или шестая. Они постоянно размышляли об их воздействии и говорили о нем, а потому полагали совершенно естественным, что их призывы распространяются по городу, будоражат людей, – для них это был непреложный факт.
Хотя думать так они не имели ни малейших реальных оснований. Ни Анна Квангель, стоя в очереди за продуктами, ни сменный мастер Квангель, молча подойдя к кучке болтунов, сверля их острым взглядом и уже одним своим присутствием заставляя умолкнуть, никогда слова не слыхали о новом борце против фюрера, о посланиях, с какими он обращается к миру. Но молчание по поводу их работы не могло поколебать твердого убеждения, что о ней все- таки говорят, что она свое дело делает. Берлин – город очень большой, открытки распределялись по обширному району, требуется время, чтобы о них узнали повсюду. Иными словами, с Квангелями обстояло так же, как со всеми людьми: они верили в то, на что надеялись.
Из мер предосторожности, какие поначалу считал необходимыми, Квангель отказался только от перчаток. Поразмыслив, он решил, что от этой помехи, так замедляющей работу, толку никакого. Наверняка открытки, прежде чем хоть одна действительно попадет в полицию, проходят через столько рук, что даже самый опытный полицейский не сумеет установить, какие отпечатки принадлежат писавшему. Конечно, Квангель по-прежнему соблюдал предельную осторожность. Перед началом работы тщательно мыл руки, прикасался к открыткам очень бережно, а когда писал, непременно подстилал под руку промокашку.
Что же до подкладывания открыток в большие конторские здания, то это занятие давно потеряло прелесть новизны. Этап, поначалу казавшийся очень опасным, со временем стал самой легкой частью предприятия. Заходишь в такой многолюдный дом, дожидаешься подходящего момента и вот уже опять спускаешься по лестнице, чувствуя с некоторым облегчением, как отпустило под ложечкой, с мыслью «опять все прошло благополучно», но без особого волнения.
На первых порах Квангель всегда занимался этим в одиночку, считал присутствие Анны вообще нежелательным. Но потом как-то само собой вышло, что и тут Анна стала активной помощницей. Квангель твердо придерживался правила, что открытки, сколько бы их ни было написано – одна, две или даже три, – наутро обязательно должны покинуть дом. Но иногда по причине ревматических болей ходить ему было трудно, к тому же осторожность требовала подбрасывать открытки на разных улицах, подальше друг от друга. А значит, приходилось совершать долгие поездки на трамвае, которые один человек за утро едва ли мог осилить.
И часть поездок Анна Квангель взяла на себя. Удивительно, но стоять на улице, дожидаясь мужа, оказалось куда мучительнее и тягостнее, чем самой относить открытки. При этом она неизменно была совершенно спокойна. Едва войдя в такое здание, чувствовала себя в сутолоке поднимающихся и спускающихся по лестнице вполне свободно, терпеливо ждала удобного случая и тогда быстро подкладывала открытки. Она была вполне уверена, что никто ни разу не видел ее за этим занятием, что никто ее не вспомнит и не сумеет описать. Анна действительно привлекала гораздо меньше внимания, чем ее муж с его резким птичьим лицом. Так, мещаночка, спешащая к врачу.
Лишь один-единственный раз Квангелям помешали в воскресенье писать открытки. Но и тогда обошлось без волнения и переполоха. По давнему уговору, когда в квартиру позвонили, Анна Квангель тихонько подкралась к двери и посмотрела в глазок. Отто Квангель меж тем убрал письменные принадлежности, а начатую открытку спрятал в книгу. Написать он успел немного: «Фюрер, приказывай – мы исполним! Да-да, исполним, мы превратились в стадо баранов, которых фюрер может погнать на любую бойню. Мы перестали думать…»
Открытку с этими словами Отто Квангель спрятал в книгу погибшего сына, в руководство для радиолюбителей, а когда Анна Квангель вместе с гостями – маленьким горбуном и чернявой, высокой усталой женщиной – вошла в комнату, Отто занимался резьбой, ковырял ножиком бюст сына, уже почти законченный и, по мнению Анны, очень похожий. Горбун оказался одним из братьев Анны, с которым она не виделась почти три десятка лет. Все это время он работал на оптической фабрике в Ратенове, и только недавно его как специалиста перевели в Берлин, на фабрику, выпускающую какие-то приборы для подводных лодок. Усталая чернявая женщина, которую Анна раньше не встречала, оказалась ее невесткой. Отто Квангель никогда этих родственников не видел.
В то воскресенье они больше не писали, начатая открытка так и осталась в радиолюбительском руководстве. Обычно Квангели не жаловали гостей, не привечали друзей и родню, ведь они нарушали вожделенный покой, однако этот брат с женой, свалившиеся как снег на голову, не вызвали у них антипатии. Хефке тоже были по-своему люди тихие, состояли в какой-то религиозной секте, которую, судя по намеку, нацисты преследовали. Но об этом они почти не упоминали, как и вообще опасались говорить о политике.
Но Квангель с удивлением услышал, как Анна и ее брат Ульрих Хефке вспоминали детство. Впервые услышал, что и Анна когда-то была ребенком, ребенком озорным, непослушным и хулиганистым. Он познакомился с нею, когда она уже была девицей не первой молодости; ему в голову не приходило, что когда-то она выглядела совсем иначе, до несчастливого, безрадостного житья-бытья в прислугах, которое отняло у нее так много сил и надежд.