вот так, во имя зыбкого, как туман, будущего, Матье лишал себя настоящего, как это часто, надо признать, случается. Однажды вечером они с Жюдит засиделись в баре рядом с площадью Бастилии, и Матье понял, что опоздал на метро. Жюдит предложила ему переночевать у нее, и он согласился, предварительно предупредив мать по эсэмэс. Жюдит жила в жутко крохотной студии на шестом этаже в 12-м округе. Она выключила свет, поставила спокойную музыку и легла на кровать в футболке и трусиках, лицом к окну. Когда Матье, не раздеваясь, вытянулся рядом, она повернулась к нему, не говоря ни слова; ее глаза блестели в темноте, ему казалось, что она улыбается несмелой улыбкой, он слышал ее глубокое дыхание, все это было волнительно, и он знал, что стоит ему до нее дотронуться, как что-то произойдет, но он не мог этого сделать — ему казалось, будто он уже предал ее и бросил; парализованный чувством вины, Матье лежал без движения и просто смотрел ей в глаза, пока улыбка не сошла с ее лица и оба не заснули. Он воспринимал Жюдит как наименее вероятную возможность. Порой, когда они сидели за чашкой кофе, он представлял себе, как протягивает руку к ее щеке — эта возможность почти отчетливо вырисовывалась перед его глазами — как в кристальном свете он неспешно дотрагивается до пряди ее волос, а затем — всей ладонью — до жаркого лица, и она вдруг медленно, не произнося ни слова, начинает вся обмякать, доверяясь его руке; но он знал, что даже если его настоящее сердце начинало биться от этого сильнее, он все-таки не ринется в пропасть, отделяющую его от этого вероятного мира, ибо понимал, что, слившись с ним, он сам его и разрушит. Мир этот так и оставался незыблемым, на полпути между действительностью и небытием, и Матье тщательно старался удержать его от себя на этом расстоянии в сложном сплетении из половинчатых поступков, влечения, отвращения и неосязаемой плоти, не подозревая, что через несколько лет, когда мир, чью реальность ему вот-вот предстояло выбрать, рухнет и вернет его к Жюдит как к утерянному очагу, и что он будет потом корить себя за жестокую ошибку в выборе судьбы. А пока Жюдит не представлялась ему судьбой, и Матье не желал, чтобы она ею становилась; она оставалась просто поводом для безобидных и нежных мечтаний, благодаря которым неуловимый ход душившего и влачащего его за собой времени вдруг убыстрялся и становился легче; и после двух лет учебы, когда Либеро снова задался вопросом о месте дальнейшего обучения, Матье испытал к Жюдит что-то вроде благодарности, будто именно она спасла его от вязких объятий вечности, из которых без нее он сам бы не высвободился. Матье надеялся, что Либеро переедет учиться в Париж; он так свято в это верил, что ни на секунду не мог себе представить, что получится по-другому, ведь должна же наконец реальность хотя бы время от времени исполнять его мечты. Поэтому он страшно расстроился, узнав, что Либеро записался на филологический факультет в Корте — не по собственному выбору, а потому что у Пинтусов не было денег на его учебу на континенте. Теперь он не сомневался — миром управляло какое-то лукавое и извращенное божество, да так, чтобы превратить его жизнь в длинную череду несправедливых неудач и разочарований; и полагал бы он так, наверное, еще долго, если бы не инициатива матери, поставившая эту тревожную гипотезу под вопрос. Когда Матье, смурной, сидел в гостиной, демонстрируя всем масштаб своего горя, мать подсела к нему и заглянула в глаза с таким лукавым участием, что Матье почувствовал, что вот-вот на нее обидится. Но не успел. Она улыбнулась.
— Мы предложим Либеро пожить у нас. В комнате Орели. Что ты на это скажешь?
И этим летом, как и когда ему было всего восемь, Матье снова пошел с матерью к Пинтусам. Мать Либеро все так же сидела на складном стульчике посреди очередной груды строительного хлама. Она пригласила Клоди с Матье зайти в дом выпить кофе, и они все уселись за огромным столом, за которым Матье сидел уже бесчисленное количество раз. Подошел Либеро. Клоди заговорила на языке, который Матье не понимал, но считал своим родным; она взяла Гавину Пинтус за руку, когда та стала мотать головой в знак несогласия, а Клоди, наклоняясь к ней, все говорила и говорила, и Матье только пытался догадаться, о чем именно шла речь:
— Вы приняли у себя нашего сына, как родного, а теперь настала наша очередь; и никакая это не жалость, просто теперь — наша очередь,
и она все продолжала говорить с неутомимым пылом, пока Матье не понял, взглянув на засветившееся улыбкой лицо Либеро, что мать добилась своего.
~
Крестный путь Бернара Гратаса начался с веселья. Матье с Либеро писали дипломные работы на степень мастера в Париже, когда в то же самое время, в деревне, Гратас начал устраивать в дальнем зале бара еженедельные партии в покер. Вряд ли эта инициатива принадлежала самому Бернару Гратасу. Скорее всего, она исходила от кого-то, кто предпочел остаться в тени, но кто, по всей видимости, понял, что в сети ему попался тетерев, чьим самым сокровенным и нестерпимым стремлением было желание стать общипанным. Партии в покер вызвали всеобщее воодушевление, особенно когда прошел слух о том, что Гратас — игрок никудышный, да еще и легкомысленный, ибо считал, что покер — игра на удачу, и что рано или поздно фортуна ему улыбнется. Он начал курить сигариллы, но удачи они ему не прибавили, впрочем, как и темные очки, которые он носил теперь и днем, и ночью. Он проигрывал достойно, вплоть до благородных порывов бесплатно угощать своих палачей напитками. В один прекрасный день жена Гратаса, его дети и больная старуха неожиданно исчезли. Узнав о происшедшем, Мари-Анжела пришла Гратаса утешить; он был в баре и находился в невероятно экзальтированном состоянии. Он подтвердил, что жена его уехала, забрав всю мебель. Он спал на матрасе, который жена не без боя соизволила ему оставить. Мари-Анжела собиралась было произнести приличествующие ситуации слова, как вдруг Гратас заявил, что это — самое счастливое событие в его