попытался опровергнуть Яковлев, плюс развернутая атака на Бромлея, с его более детализированным пониманием этноса. Теперь Гумилев подступился к вопросу о том, каким образом некоторые народы становятся «великими», и Евразия оказалась самым подходящим полем для такого исследования. На протяжении двух тысячелетий пространствами степи владели кочевые племена, которые почти мгновенно из ничтожества достигали величия, стремительно овладевали обширными пространствами Внутренней Евразии: гунны при Аттиле, монголы Чингисхана, тюркские племена, ведомые Тамерланом, и, наконец, русские под властью сменявших друг друга царей. Небольшие группы кочевников за краткий срок превращались в повелителей полумира отчасти благодаря превосходству боевых средств и технологий и воинственному духу, это Гумилев признавал, но только этим феномен не объяснить. Народы Евразии, утверждал Гумилев, объединяет духовное родство, оно и способствовало куда более быстрому распространению языка и культуры, чем возможно обеспечить одной только военной силой. Возникло политическое единство.
Возможно, рассуждал Гумилев, дело не столько в свойствах народов, вошедших в этот уникальный союз, сколько в самом ландшафте Внутренней Азии: сеть рек, охватывающая степи, леса и пахотный чернозем, обеспечивала наилучшие условия для путешествий и экономической интеграции. По его мнению, Евразия – уникальная географическая зона, все обитатели которой естественно подчиняются одним и тем же «ритмам», как он это называл, и обнаруживают тенденцию к ассимиляции, ко все большему – век от века – сходству, одновременно все более отдаляясь от народов за пределами этой зоны.
Русские, веками жившие в этом регионе, сделались евразийцами, утверждал Гумилев, и несут наследие не европейской культуры, но древних степных племен. Цель диссертации заключалась в том, чтобы объяснить возникновение этносов. Проблема господствующей ортодоксии, заявил Гумилев, напоминает пресловутый изъян теории Дарвина, которая хорошо объясняет постепенные изменения, то есть биологическую эволюцию видов, но садится на мель при попытке понять, каким образом новые виды ухитряются возникать практически внезапно. Та же беда и с современной этнографией, сосредоточенной на «социальных» аспектах культуры: она умеет объяснять изменение существующих культур, но затрудняется подвести теоретическую базу под рождение принципиально новых
Именно это Лев Гумилев считал самым слабым местом в теории своих оппонентов и в эту точку бил беспощадно. Преимущество собственной теории он видел в способности объяснить «этногенез», т. е. возникновение новых культур.
Рождение и смерть этносов, по Гумилеву, представляют собой прорыв человеческой креативности, плод «пассионарности», то есть инстинкта самопожертвования и самоотрицания. От мешанины языков, религий и общих исторических воспоминаний этнос отличается единством цели и волей его членов принести себя в жертву ради этой цели. Этнос, по его теории, всегда начинается с деятельности небольшой группы «пассионариев», его рождению неизменно сопутствует резкий скачок пассионарности, которая потом, на более поздних этапах жизни нации, постепенно угасает[249]. Эта теория напоминала романтические построения Гердера и Фихте, приравнивавших этнос к организму.
Это уже несколько настораживало, но Гумилев на этом не останавливался и развивал метафору организма дальше: пассионарность-де имеет предсказуемые «фазы», в среднем жизненный цикл этноса составляет 1200 лет. И тут от теории, подкрепленной аргументами, автор уклонялся в сторону научной фантастики, опробуя гипотезу, которую несколькими годами ранее уже продвигал в разговорах с Николаем Тимофеевым-Ресовским. Он заявлял, что пассионарность пробуждается космическим излучением откуда-то извне.
«Биогенная миграция атомов химических элементов в биосфере всегда стремится к максимальному своему проявлению», – приводил Гумилев в шестой главе диссертации положение Вернадского, тем самым давая своим критикам основание считать его не серьезным ученым, а маргиналом.
Следовательно, наша планета получает из космоса больше энергии, нежели необходимо для поддержания равновесия биосферы, что ведет к эксцессам, порождающим среди животных явления, подобные описанным выше, а среди людей – пассионарные толчки, или взрывы этногенеза[250].
Задним числом представляется удивительным, что защита прошла настолько благополучно. Даже приверженцы Гумилева встречали в штыки теорию биоэнергии, утверждающую, что поступки людей каким-то образом определяются космическим излучением. «Оно по-своему интересно, – отозвался Кожинов спустя много лет после смерти самого Гумилева, – но я не думаю, что оно имеет какое-то объективное значение. Он ведь считает, что какие-то космические лучи что-то там делают. Иногда у него это даже комически выглядит»[251].
Но, по-видимому, у Гумилева имелась уже репутация грозного спорщика и публичной фигуры с могущественными покровителями – иначе его бы вовсе не допустили до защиты, не говоря уже о том, чтобы диссертация в итоге была одобрена ученым советом при одном воздержавшемся и всего одном голосе «против» из 23 – «А. И. Лукьянов… просил ленинградских и московских руководителей разного ранга не чинить Гумилеву препятствий в научной и педагогической деятельности, защите докторских диссертаций», – писал в воспоминаниях Вознесенский[252].
Защита превратилась в публичное мероприятие, сотни людей стекались в Смольный институт, среди них были и западные журналисты. Впрочем, главным камнем преткновения могла стать Москва: все диссертации направлялись в Высшую аттестационную комиссию (ВАК), которая принимала окончательное решение о присвоении ученой степени. Диссертация вернулась с большим количеством замечаний от «черного оппонента», который, согласно принятой в СССР системе, обладал правом критиковать работу, сохраняя при этом анонимность, и мог даже заблокировать получение степени. Пришлось Гумилеву защищать диссертацию повторно, уже не в столь благоприятном окружении, а в столице. Он поехал туда, дав своему начальнику Лаврову обещание держать себя в руках, проявлять уважение к коллегам и не затевать ссор, которые потом пришлось бы улаживать.