- 1
- 2
Василий Аксенов
Физолирика
Посвящается В. Виттиху
Теперь стало известно, что Мексику, как и весь Американский материк, загрязнили европейцы. Не приплыви они туда, еще бы века царил первозданный рай, не знали бы даже и болезнетворных микробов. На каравеллах привезли также алкоголь, а вместе с ним и склонность к пьянству. В обратное путешествие, правда, отправился никотин, но сводить счеты было бы «политически некорректно». Главное, произошло нравственное загрязнение. Изумленные индейцы познакомились с таким феноменом, как насилие. До этого здесь не было ничего подобного. Не назовешь ведь насилием человеческую жертву к открытию Храма Солнца в стране ацтеков, когда сто тысяч стояли в очереди на заклание, а жрецы валились с ног после многодневного вырубания сердец из грудных клеток. Века, впрочем, прошли, остались от них среди прочего и сильные доводы в спорах о пагубности «европоцентризма». Загрязнение природы расширяется.
В сентябре 1992 года советский физик профессор Черноусенко вдруг оказался самым популярным человеком в Мексике. В те дни в городе Морелия, что на Центральном плоскогорье, населенном потомками ацтеков, происходил экологический семинар писателей и ученых. Черноусенко делал там доклад о Чернобыле. Ему, что называется, и карты в руки: ведь он там был в первый же день и руководил участком очистительных работ. Там и дозу получил радиации сатанинскую.
На конференции он прокручивал кассету с неизвестными доселе кадрами. Изумленные участники видели, как солдат без всякой защиты, если не считать нагольных тулупов, посылали счищать лопатами смертоносный шлак с плоской крыши взорвавшейся АЭС. Неизвестно, влияет ли проникающая радиация на эмоциональную сферу, однако в зоне очистительных работ царил большой подъем. В отличие от молодых солдат, профессор знал о последствиях, но в укрытии тоже не отсиживался.
Должно быть, сказался «шестидесятнический» идеализм, как в фильме «Девять дней одного года».
Через шесть лет после Чернобыля он был жив и активен, хотя формула его крови казалась медикам документом внеземного происхождения.
Выступление Черноусенко и сама его личность вызвали сенсацию. В перерыве его обступили журналисты. Он развивал тезисы доклада. Все оставшиеся ему дни он посвятит борьбе с атомной энергией. Последствия того, что мы уже натворили, ужаснут человечество, однако можно еще спастись, если остановиться немедленно. Необходимо объявить полный запрет на какое бы то ни было использование атомной энергии! Выбросить все расчеты, расколотить реакторы! Увы, это утопия. Международная атомная мафия никогда не допустит такого поворота. МАГАТЭ – это свора циничных дельцов. Человечество – в западне!
Глаза Черноусенко пылали загадочным сиянием, он резко откидывал косую соломенную челку, руки выскакивали из рукавов, топорщились плечи тяжелого пиджака. Журналисты тоже впадали в экстаз: в стране шла бурная дискуссия о своей собственной АЭС. Черноусенко с его жертвенной дозой радиации стал, что называется, cause celebre.
На следующее утро участники конференции на трех автобусах отправились в высокогорный край для осмотра живописного и пока еще экологически чистого озера. Мы с Владимиром, двое русских среди многонациональной публики, сидели рядом. Через проход расположился американец Джеф Уилкерсон, директор Мексиканского института тропической природы. Время от времени я помогал двум профессорам объясняться друг с другом. Бледное лицо Черноусенко выражало какое-то как бы не совсем уместное лукавство. Эйфория, похоже, еще не улетучилась. Интервью с одной журналисткой затянулось, кажется, почти до утра.
Потом он замолчал. Я не сразу обратил на это внимание, а когда взглянул, испугался. Откинув назад голову и закрыв глаза, он быстро синел. «Слушай, мне чертовски плохо, – проговорил он. – Я забыл свои лекарства в Лондоне. Похоже, отдаю концы». Рука его заплясала на подлокотнике. Автобус, словно самолет, входил в облако. Справа, сквозь клочья, зияли глубины оставшейся внизу долины, отсвечивали водные пятна причудливых конфигураций, коробились редкие наросты деревень. Пульс у Черноусенко то скакал стреноженным конем, то пропадал среди жил. Глаза то закатывались, то сосредоточивались на какой-то точке как бы в неимоверном усилии «не потерять лица» в ходе заоблачной агонии.
Началась тревога. Автобус остановился среди туч. Примчались два мотоцикла сопровождения. Мы с Уилкерсоном вытащили обвисающего Владимира на дорогу. За нами спрыгнули две юные девушки Тао и Эви Каризмас, дочери писателя, борца за окружающую среду. Полицейские остановили фермерский пикап. Владимира положили в кузов. Мы с Джефом и девушки расположились по краям, ухватившись за железные борта. Два мотоцикла и пикап начали головокружительный спуск с шоссе в близлежащую деревню, где была больница. Черноусенко лежал лицом к облачным проемам. Рубашка на груди расстегнута. Грозно выпирают ребра. Подвывает сирена. Болтается из стороны в сторону православный крестик. Вскоре мы прибыли.
В райцентре, очевидно, уже знали, что везут сеньора, которого еще вчера все видели по телевидению. По ухабистой мостовой мы продвигались через толпу сельчан, похожих на наших горных армян, таких же маленьких и широких. В патио больницы уже ждали доктор, фельдшер и две медсестры, тоже маленькие и широкие. Из окон выглядывали больные, их лица выражали едва ли не гомерический интерес: сеньор Серноухио, звезда экрана, почтил бессознательно их забытую Богом больничку!
Тао и Эви выпрыгнули первыми, две нежные столичные стиляжки в псевдонародных дизайнерских пончо, каких здесь никогда и не видывали. Откидывая пряди и простирая руки, быстро заговорили на языке, который, хоть и был «мексиканским», возможно, был не совсем понятен окружающим.
Через темные коридоры с облупившейся штукатуркой Черноусенко внесли в помещение с кафельными стенами и с оцинкованным столом посредине: очевидно, приемный покой. На стол его положили и сняли одежду всю. Длинное тело было мало похоже на ацтекскую породу. Простыней его накрыли. Сельские медики казались растерянными, будто не знали, что делать с таким негабаритным пациентом. «Сердечные стимуляторы, очевидно, надо ввести», – сказал я, что-то вспомнив. Джеф перевел эту фразу на испанский. Медики, словно разбуженные, бросились делать все, что надо: измерять давление, вводить лекарства, ставить капельницу.
Из коридора доносились голоса Тао и Эви. По висящему там на стене телефону времен Панчо Вилья они связывались со столицей. Все в этой больничке ветхостью и убогостью напоминало мне мою собственную юношескую практику в системе водздравотдела на Онежском озере.
Владимир вдруг начал бурно дышать и как бы вглядываться во что-то сквозь туман. Врач обратился к нам: «Спросите, как он себя чувствует». Джеф перевел эту фразу на английский. Я перетащил ее в русский: «Володя, как дела, старик? Как себя чувствуешь?»
«Be», – ответил он.
«Лико», – прошептал он.
«Лепно!» – почти выкрикнул он и снова погас.
«Президент! – вбежала в процедурную Тао Каризмас. – Он посылает за ним свой вертолет!»
«Президент чего?» – спросил я.
«Президент нашей страны! Его высокопревосходительство Салинас!»
В конце концов мизансцена образовалась. В центре комнаты под простыней, слегка желтой, лежал профессор Черноусенко. Иногда поднимал колено или делал неопределенный жест рукой. В роли промежуточных переводчиков с Джефом мы осуществляли контакт между русским телом и ацтекским умом. В величайшем пиетете слева застыли белые халаты – рельефы доколумбова периода. Муральную живопись дона Диего Риверы отпечатками болезней напоминали торчащие в окнах лики пациентов. Дверь, ведущая в темный коридор, образовывала раму для парного портрета двух сестер Тао и Эви с их ангельским смешением испанских, еврейских и индейских черт. Одна из них, я вспомнил, говорила, что в Гарварде дружит со студентом Ермолаем Солженицыным. Все давно уже перемешалось, Боже Правый, в человеческом общежитии. От Черноусенко между тем исходили то полоса холода, то какой-то энергетический поток. И тогда он шептал:
- 1
- 2