сюжеты. Поэзия в подавляющем большинстве случаев необъяснима для самого поэта. Читателей поэзия заставляет воспринимать вещи иначе, чем они воспринимались до того, как произошло соприкосновение с этой поэзией.
СС: Во времена существования СССР социальная значимость поэзии была четко выражена известной формулой Евгения Евтушенко «поэт в России больше, чем поэт». А на какую толику общественного внимания может, по-вашему, рассчитывать поэт сегодня?
ИК: В дописьменную мифологическую эпоху в поэзии содержалось 80 % образов внешнего мира, картины мироустройства. Потом появились другие формы описания мира, и поэзия заняла более скромное место. Однако и по сей день образно-эмоциональный слой человеческой психики во многом формируется поэтическим словом. Поэзия, особенно усваиваемая в раннем возрасте, — детские стихи, стихотворные сказки и прочее — становится серьезной частью национального сознания. Мы все сформированы поэзией. Даже те, кто соприкасался с ней только в школе. Очень много предметов и образов, с которыми мы встречаемся на протяжении своей жизни, сразу отзываются в голове поэтической цитатой. Например, из песен, усвоенных с детства. У каждого поколения есть некий обязательный слой песенной поэзии, которую знают поголовно все. И отношение этого поколения ко всему, происходящему в его жизни, во многом определяется содержанием данного песенного слоя. Даже когда оно и не осознается на рациональном уровне.
Чтобы отстоять свою культурную самостоятельность, художник должен все время обращаться к новым образам, метафорам, символам, способам выражения.
Другое дело, что в культуре существует мода. Она циклична. Бывает эпоха музыки, эпоха литературы, эпоха кинематографа. Очень многие посещают поэтические чтения, концерты, киносеансы просто потому, что это модно или престижно. А количество людей, реально разбирающихся в той или иной области искусства, мне кажется, всегда одинаково. Социальная функция поэзии сейчас, на мой взгляд, полностью восстановилась, судя хотя бы по количеству людей, которые посещают поэтические чтения, например, у вас в Киеве, или в Москве. Когда нынешней весной в Москве состоялась встреча с Мишелем Уэльбеком, зал в Политехническом был заполнен до отказа. Так же, как и в 1960-е годы, когда в нем проходили поэтические вечера Евтушенко и Вознесенского.
СС: Вы только что дали совершенно разные определения поэзии и прозы. Но тот же Мишель Уэльбек в своих поэтической и прозаической ипостасях довольно сходен.
ИК: Конечно, Ульбек-поэт и Уэльбек-прозаик — это один и тот же человек с одним и тем же жизненным, историческим, социальным опытом. Естественно, что он пишет об одних и тех же вещах. Но я говорил не о наборе тем, а о способе выражения. В прозе ты должен придумать и изложить. В поэзии — прорваться и выплеснуть. Это разные вещи, даже если речь идет об одних и тех же темах.
СС: Когда вы сказали, что отношение к происходящему у каждого поколения во многом определяется неким обязательным слоем песенной поэзии, которую знают поголовно все, я тут же вспомнил Высоцкого и Окуджаву. Поэтические сборники и того, и другого расхватывались, как горячие пирожки. Но напечатанные на бумаге тексты производили гораздо меньшее эмоциональное впечатление, чем те же тексты, спетые под музыку…
ИК: Поэты пишут песни не так, как пишут стихи. Я сказал бы так: когда пишешь текст будущей песни, ты его про себя поешь. Перестав писать песни, я намеренно стараюсь, чтобы мои стихи были как можно больше не похожи на песни. Хочется обозначить наиболее длинную дистанцию. Говорить о том, что тексты песен могут существовать так же, как обычные, напечатанные на бумаге стихи, равнозначно утверждению, что автомобильное кресло могло бы существовать и без автомобиля. Наверное, могло бы. Однако если бы кресло конструировали не для автомобиля, его сделали бы по-другому.
СС: Осталась ли поэзия сегодня лабораторией языка, которой она часто была в прошлом веке?
ИК: Мне кажется, что функция поэзии как лаборатории языка сильно преувеличена. Были в истории поэзии периоды, когда некоторые поэты придумывали новые слова, меняли грамматическую структуру, вносили что-то свое в ритмику. На мой взгляд, не это главное. Бывали, напротив, длительные и очень весомые периоды, когда поэты концентрировались на философии, изложении в своих стихах этических, моральных, исторических максим. И никто не думал о языковых экспериментах. Все-таки главное в поэзии то, что я назвал бы светским откровением, — это некие проникновения поэта в сущность мира, которые недостаточно системны, объемны и упорядочены для того, чтобы восприниматься как философия или религия.
СС: Видите ли вы разницу между современными российскими и украинскими поэтами?
ИК: Да, безусловно. Украинская современная поэзия более локальна, чем современная русская. Она пытается извлечь какую-то метафизику из конкретной фактуры: стола, дерева, веревки. Я думаю, что в основе этого лежит (даже у самых «городских» украинских поэтов) некая ментальность крепкого крестьянина, независимого хозяина на своем участке земли. В этом украинская современная поэзия очень похожа на всю восточноевропейскую поэзию. Русская поэзия часто пытается оторваться от локального. В ней есть некий имперский размах, претензии на говорение не вовнутрь, а вовне.
СС: Давайте перейдем от Кормильцева-поэта к Кормильцеву-главному редактору самого радикального российского издательства. «Ультра. Культура» — это российский аналог западной контркультуры?