общей эволюции человечества. В русской культуре всегда сосуществовали, условно говоря, космизм и «кишкизм». Одно влекло в сторону полного самопожертвования, в сторону «расчеловечивания» (если брать человека по Протагору, то есть просто разумного животного, которое самодостаточно и которому мы должны угождать). Второе — тянуло в сторону почвы.
В итоге был очень странный сплав, который обеспечивал само существование России, но в то же время, все время ввергал страну и ее духовную культуру в многочисленные трагедии исторического масштаба.
Уход в полную вселенскую миссию приводит к моментальной потере любой национальной самоидентичности, к распаду государства как такового. Но держание за «кишкизм» приводит к таким отвратительным явлениям русской жизни, как косность, медлительность, молодежененавистничество. И «совок» есть порождение этой странной химерной культуры. Здесь надо говорить не об избитом «стыке Европы и Азии», а о стыке стихийного, глубинного, языческого материализма и сильной прививки эсхатологического единобожия, полученного через Крещение Руси. Они диалектически существовали в русской культуре. И все попытки снять противоречие приводили вместо синтеза к поляризации между двумя тенденциями. В результате за каждой революцией следовала контрреволюция. В принципе, подобное есть во всех духовных культурах, но у нас эта поляризация очень обострена, она выражена в каких-то формах нечеловеческого размаха, за что весь мир нас, скажем так, боится и ценит.
Получалось так, что на это я смотрел немножко со стороны, за что меня часто критикуют, даже порой именуют русофобом. У меня была другая практика воспитания.
Я воспитывался у бабушки-немки, лютеранки, поэтому мог сопоставлять отношение к жизни. Например, в моей семье сохранился такой уникальный объект, который мало в какой русской семье есть, семейный гроссбух расходов с 1907 года по 1996, год смерти бабушки. Это просто материал для докторской диссертации по экономике.
Вот эта практика дает возможность иногда зайти в сторону и посмотреть на все происходящее со стороны Штольца. Не могу себя назвать Штольцем в полной мере, меня раздирают корни, отчасти кубанско-казачьи, отчасти сибирские и мощная немецкая прививка, которую я получил в детстве. Поэтому я на действительность смотрю с очень разных сторон. И мое отношение к российскому и русскому очень хорошо описывается понятием внутренней шизофрении, связанной с воспитанием и происхождением.
Корр: Вы были непосредственно связаны с рок-средой. В 1980-е годы это был очень значительный социальный фактор. Как трансформировались ее элементы?
ИК: Думаю, что ситуация такая. Наше поколение, та его часть, что вылилась в тот же самый русский рок, интуитивно чувствовали очень много и очень правильно. Но на уровне сознания, идеологии, философии мы были полными дикарями. В результате весь наш запал, творческий и социальный, был умело канализирован на определенном этапе в ту сторону, в которую никто из нас в принципе идти не собирался. Я давно мечтаю об этом написать мемуарный текст, у меня даже есть название «Великое рок-н-рольное надувательство № 2», о том, как московские либеральные журналисты интерпретировали всю молодежную субкультуру, которая сама себя не могла еще определить, в нужную им сторону. Хотя, за исключением некоторых маргинальных явлений в Москве и Питере, рок-движение не имело ничего общего с «диссидой». Более того, было конкретно враждебно по отношению к ней, если брать идейную сторону. Рок-движение было, скорее, левым по своим корням, насколько это можно вообще говорить о художественном, а не о политическом движении. Движение начинало свою деятельность, по крайней мере, в Сибири, Екатеринбурге под лозунгами восстановления подлинно коммунистического — против стяжательства. Кто были главные враги — фарцовщик и жирный комсомолец, который приходил и начинал «лечить» — «за Родину и Партию», но при этом все прекрасно понимали, что ему это все до лампочки, он там в очереди на «Жигули», карьеру делает. Достаточно проанализировать тексты доперестроечных и раннеперестроечных коллективов. Это был стихийный протест против лжи, апелляция к каким-то идеалам дедов. Никакие антисоветские концепции не имели большого хождения, диссидентская литература мало кого интересовала. Дальше уровня анекдотов и общего представления, что «что-то не так», дело не шло.
А какие-то опасливые, неподходящие под либеральную концепцию наши высказывания в интервью затирались. Мы обижались, но разбираться было некогда, все были заняты концертами, записями.
В итоге наш дискурс, как часто бывает, был экспроприирован господствующим дискурсом и развернут в противоположную сторону. Понятно, что перемен ждали все, и справа, и слева, и по центру. Утомление от застоя было не материальным. Молодежь все равно свои радости имела: пластинки доставала, портвейн пила. Оно было не социальным, а метафизическим, и состояло в том, что мы живем в государстве, которое рождено с великими целями и которое само от этих целей отказалось. Первый мой опыт вхождения в политику был, когда нас всех вытащили в райком комсомола, в десятом классе, в 1975 году. Наша группа на первомайской демонстрации начала кричать совершенно не утвержденный лозунг, развернула плакаты: «Поддержим ангольский народ, отправимся добровольцами в Анголу». В райкоме был разговор на тему «кто позволил?» Сделали внушение — забыть и впредь таких вещей не позволять. А мы же были переполнены эмоциями — дайте нам дело. Родители-то в основном живут кишкистскими ценностями; единственный источник другой энергетики — деды.
Корр: Есть ли какие-то близкие, соприкасающиеся с вами «космистские» среды, видны ли они? Где искать ресурсы для развития?
ИК: Я очень люблю свободных открытых людей, и уважение к их внутренней свободе, как правило, превосходит во мне