обсуждала с Достоевским опасность, грозящую жизни Сальвадора, а в субботу пошла прогуляться близ Сорбонны и встретила веселого Сальвадора в компании друзей. Он был здоровехонек. Ей все стало ясно…
Ночь она провела в слезах, в мыслях о мщении и о самоубийстве, потом позвала Достоевского. Еще при первой парижской встрече он предложил ей уехать с ним в Италию, обещая ей быть братом и бескорыстным утешителем. Они покинули Париж и двинулись вместе в Италию. Надо ли говорить о том, что он не остался на высоте «братского» уровня? Иные из исследователей Достоевского (скажем, профессор А. Долинин) упрекают писателя в том, что он не остался до конца великодушным, толкнул ее дальше «в тину засасывающей пошлости», но, не будь этого, не было бы и кающихся героев, не было бы и Достоевского. Но и Аполлинария в их путешествии была уже не та: она научилась мучительству не хуже самого Достоевского. Она терзает его недоступностью, разжигает его страсть, ранит его мужское самолюбие. Но он не разлюбил ее за это. Он «предлагал ей руку и сердце» накануне их окончательного разрыва, уже в 1865 году, да и после женитьбы на преданной, кроткой Анне Григорьевне Сниткиной он продолжал переписываться (а может, и встречаться) с Аполлинарией. Он писал ей снова и снова, словно извиняясь за прозаичность своего брака и своего семейного счастья, называл ее «другом вечным»:
«О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя и всегда уважал за твою требовательность… ты людей считаешь или бесконечно сияющими, или тотчас же подлецами и пошляками».
После путешествия по Италии Аполлинария вернулась в Париж. Город этот, чувствует она, нужен всем заблудшим и потерянным. Дневник ее выдает теперь бесконечные поиски новой любви взамен прежней. Проходят по страницам мало чем примечательные персонажи-мужчины: англичанин, валлах, грузин, лейб-медик… Все жмут ей руку (может, это такой дамский эвфемизм прошлого века, а жали они вовсе даже не руку). Сама она пишет о погружении в тину пошлости и опять винит в этом Достоевского, который был первым: «Куда девалась моя смелость? Когда я вспоминаю, что была я два года назад, я начинаю ненавидеть Достоевского, он первый убил во мне веру…»
Потом она начинает во всем винить Париж. Суждения ее хотя и не бессмысленные, но вполне заимствованные (да и то сказать, ей всего 23, а французский язык она только еще собирается выучить):
«До того все, все продажно в Париже, все противно природе и здравому смыслу, что я скажу в качестве варвара, как некогда знаменитый варвар сказал о Риме: “Этот народ погибнет!” Лучшие умы Европы думают так. Здесь все продается, все: совесть, красота… Я так привыкла получать все за деньги: и теплую атмосферу комнаты, и ласковый привет, что мне странным кажется получить что бы то ни было без денег…
…Я теперь одна и смотрю на мир как-то со стороны, и чем больше я в него вглядываюсь, тем мне становится тошнее. Что они делают! Из-за чего хлопочут! О чем пишут! Вот тут у меня книжечка: 6 изданий вышло за 6 месяцев. А что в ней? …восхищается тем, что в Америке булочник может получать несколько десятков тысяч в год, что там девушку можно выдать без приданого, сын 16-летний сам в состоянии себя прокормить. Вот их надежды, вот их идеал. Я бы их всех растерзала».
Вернувшись в Россию, она тоже не находила себе места. Все ее романы оказывались несчастными. Когда ей было уже около сорока, ее впервые увидел семнадцатилетний Василий Розанов:
«Вся в черном, без воротников и рукавчиков… со “следами былой” (замечательной) красоты… Взглядом опытной кокетки она поняла, что “ушибла” меня – говорила холодно, спокойно. И, словом, вся – “Екатерина Медичи”… Говоря вообще, Суслиха действительно была великолепна, я знаю, что люди были совершенно ею покорены, пленены. Еще такой русской я не видал. Она была по стилю души совершенно русская, а если русская, то раскольница бы “поморского согласия” или еще лучше – “хлыстовская богородица”».
Собственно, об этом на четверть века раньше писал и Достоевский: «Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства… сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям… Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее…. мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна… Она не допускает равенства в отношениях наших… Она меня третировала свысока…»
Молоденький Розанов женился на ней, любил ее исступленно и ненавидел. Они прожили вместе шесть лет, и он много от нее настрадался. «Когда Суслова от меня уехала, – вспоминает он, – я плакал, и месяца два не знал, что делать, куда деваться».
Еще несколько лет он не давал ей отдельного вида на жительство: надеялся, что она вернется, умолял вернуться, а она отвечала: «Тысяча людей находятся в вашем положении и не воют – люди не собаки». Суслова мстила ему еще долго. Ей было уже 62 года, и Розанов давно растил детей от другой женщины, а она все еще не давала ему развода. Дала только в 1916 году, на исходе восьмого десятка лет, но продолжала люто его ненавидеть…
Гора Святой Женевьевы
Подъем от бульвара Сен-Жермен на гору Святой Женевьевы можно совершить по любой из улиц, идущих вверх по склону: можно по улице Клюни, затем по улице Сорбонны и дальше по улице Виктор Кузен, можно по улице Сен-Жак или, наконец, по улице Горы Святой Женевьевы (rue de la Montagne Sainte-Genevieve). Мы начнем подъем близ прославленной, уже и в 1202 году существовавшей в этих местах площади Мобер, самое название которой производят от знаменитого мэтра Альберта (точнее, от одного из двух знаменитых Альбертов, второй был аббатом монастыря Сен-Женевьев). В XII–XIII веках на этой площади собирались студенты слушать признанных мэтров, а три века спустя здесь же жгли еретиков- гугенотов (для их потомков это место мук и гибели долго оставалось местом паломничества). Идя в гору по левой стороне улицы (по правой здесь не