тысяча комаров за-зудела тонким благонамеренным матом, а в глаза ударило нашатырем и ванилью…
«Жженым навозом пахнет!» — едва успел догадаться Опанас… На свет лунный родилось удивительное человеческое существо; в одной руке у него была пара огромных драных башмачищ, в другой — камень.
— Хлюст! — вскрикнул Василий.
Беспризорный мгновенно успокоился и, вглядевшись, щелкнул языком:
— Барахольщики санаторные! А я напасть хотел. Шляются тут по ночам!
Девушка почувствовала на своем загривке холодное дыханье рока; но было уже поздно: опасные слова безвозвратно сорвались с губ:
— Не мы, брат, барахло воруем, а ты!
Сенька снова щелкнул языком:
— Тце-тце, тце, очень мне твои драные чулки нужны!
Опанас и Василий сочувственно захохотали.
— В милицию! — страстно крикнула Маруся, сжимая рукой свое горячее горло.
— Да на что мне милиция сдалась, грязные твои чулки? — холодно удивился Хлюст. — Некогда мне тут с тобой! Поговорить ежели хочешь, заходи утром. До скорого!
Кряхтя и мудро напевая носом, он снова полез в кусты. Девушка взяла под руку Бурдюкова: гордость оттолкнула ее от Опанаса, узнавшего о драных чулках…
Луна, мягко сверкнув, закатилась в щель между почерневшими облаками.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, покорная традиции морских романов
Море смеялось. Ветерок шевелил страницы Горьковской повести. Зеленые волны глухо ворковали. На червонном песке пузом кверху лежал Опанас. Василий гордо плескался шагах в двадцати от него. Все утро Маруся провела с ним — счастливым и загорелым поэтом, а злой разлучник, надвинув на глаза кепку, шлялся в порту…
— Эй, Опанас! — заорал победитель, когда радость стала невыносимой, — не плачь, лезь в воду! Даешь — наперегонки!
Хохотенко подтянул сползавшие трусики и вбежал в море. Полминуты спустя место начавшегося состязания взорвалось фейерверком брызг.
Саженях в двухстах от берега олимпийцы перевернулись на спину и поплыли, дрыгая правой ногой. Опанас выплевывал соленую воду и морщился.
— Эх, ты, кавалер! — мягко корил ублаготворенный жизнью Бурдюков. — Пловец из тебя, как из песка хлыст, из пыли — пуля…
Вдруг простодушный хохол озаботился:
— Стой, Васька, подожди… со своей поэзией!., как будто… знакомая рожа!
Перевалившись на живот и отчаянно прищурившись, он поглядел налево:
— Хлюст! Черт меня дери, — Хлюст! Чертова кукла!
Вихрастая голова приподнялась над водой и, завидев друзей, равнодушно скрылась.
— Хлюст! Дело есть!
Но Сенька не откликался. Они поплыли обратно, лениво рассекая воду и с трудом перекоряясь.
— Вздуть за нахальство, а? За Лубянку взгреть?
— Балда ты, Васька! Может, это он с голоду! И пустяки там — драные чулки.
— Факт важен! Принцип!
— Хрр-р! — отплюнулся Хохотенко, — какой тебе принцип, когда у него живот подвело?
Но Хлюст в это время переживал все стадии развития индивида. Сначала, уплывая подальше от комсомольской компании, он действовал механически и за своими плавательными движениями не следил, а потому владел ими в полной мере. Отплыв на значительное расстояние, он нечаянно заметил кромешную голубую ширь и, впервые за одиннадцать лет жизни, родился на свет! — как подобает притом, — в голом, мокром и голодном виде.
Период борьбы с природой начался немедленно, ибо отщепенец был действительно легок, как самоварная щепка, а море играло тысячами круглых, блестящих мускулов. Пена шипела. Волны швыряли Сеньку почем зря, дорога к берегу не была отмечена никакими вешками, а под животом — в море — и в самом животе бурчали две бездонные, равнодействующие прорвы. Наконец, новорожденный на какую-то долю секунды потерял сознание — и тогда равновесие вдруг восстановилось: Сенька обрел забытую им способность плавать.
Ни Опанас, ни Василий, нежившиеся уже на горячем песке, не подозревали, что в эту минуту Советская страна рискует приобрести мрачнейшего