Делиля с мадемуазель Франшар обеспечил бы кандидатуру вашего бывшего ученика. Ваш расчет ловок, хотя успех все-таки не обеспечен. При посредстве различных особ вы уже раздали 12,000 франков в округе, занимающем нас. Вы передали эти деньги следующим лицам, — я назвал фамилии, — получили же вы эти 12,000 франков из банка X., принявшего, на имя вашего швейцара, чек Лейпцигского банка от 17-го июля.
Монах слушал меня, по-видимому, не смущаясь.
— Вы поступили так же в Шаранте; я знаю имена ваших кандидатов и ваших агентов: эти последние уже получили от вас 20,000 франков по чеку Гаррисона и Смита в Лондоне. Чек был выдан на имя известного негоцианта, состоящего членом административного совета гражданского общества, ставшего на место вашей конгрегации.
Продолжая в том же тоне, я назвал бывшему монаху фамилии его кандидатов и агентов, а также и происхождение сумм, истраченных им для предвыборной агитации. Конечно, я не сказал, какой бескорыстной измене был обязан большинством моих сведений.
Не будь я так уверен в их точности, спокойствие отца Фюрстера могло бы убедить меня в противном. Он дал мне договорить, не прерывая и, когда я кончил, ограничился следующими словами:
— Я чрезвычайно удивлен всем, что вы мне рассказываете, милостивый государь, но не вижу никакой пользы в вашем сообщении. Однако, так как долг повелевает мне донести об этом моему начальству, то прошу вас дать мне на это два дня срока. Вы видите, что я не скрываю от вас моего действительного положения.
— Даю вам эти два дня, батюшка, и искренне желаю, чтобы нам не пришлось воевать друг с другом. Вот изложение дела, которое я не замедлю представить правительству, если вы меня к этому принудите.
Я откланялся и оставил ему записку, в которой точно указал движение сумм, розданных отцом Фюрстером или его союзниками, и имена их различных агентов. Это был настоящий доклад, написанный мной. Монах принял записку, не выказывая смущения, и проводил меня до решетки с самой бесстрастной вежливостью. Я не знал, достиг ли я своей цели, так как энергичный монах не обнаруживал ни волнения, ни удивления, ни тревоги.
Успех казался сомнительным; я думал, что противник мой уже сжег корабли и что ничто не может изменить его планов; поэтому я провел конец этого и весь следующий день в крайнем беспокойстве. И даже не пошел к господину Леиру, настолько я боялся, чтоб он не заметил моей тревоги и не заподозрил, что я теряю мужество.
На третий день, в восемь часов утра, мне доложили о приходе отца Фюрстера.
— Возвращаю вам, милостивый государь, записку, которую вы мне доверили, — сказал он. — Она не представляет для нас никакого интереса, но нам кажется, что лучше было бы избежать шума. Времена особенно тяжелы для нас: правительство и его слуги не внушают нам доверия. Вследствие этого, мне поручили узнать точно, чего вы от нас желаете.
— Я уже сказал вам, батюшка: уничтожения брака мадемуазель Франшар.
— Вы требуете невозможного. Христианские союзы ненарушимы.
— Следовательно, вы отказываетесь от моих условий?
— Их невозможно удовлетворить.
— Но это — единственное средство избегнуть заслуженного наказания, — сказал я гневно.
— Наказания, сударь? — ответил отец Фюрстер с достоинством.
— Да, милостивый государь. В чисто политических интересах, с целью обеспечить успех выборных комбинаций, вы не поколебались разбить жизнь прелестной молодой девушки, обречь на несчастье благородного человека. Позвольте вам сказать, что вы были страшно жестоки, нарушая приказания вашего Бога, принося в жертву светским преимуществам духовную жизнь моей маленькой протеже. Я не нахожу достаточно сильных слов, чтобы выразить вам, насколько скверно то, что вы сделали. Вы по своему усмотрению руководили двумя марионетками, господином Делилем и бароном Франшаром; вы говорили им о жертвах, об общественной необходимости, о религиозном долге; вы раздавили мадемуазель Франшар под тяжестью ваших лживых призывов к христианской покорности и к христианскому самоотречению, имея в виду только жалкие интересы вашего ордена. Стоят ли они человеческой жизни, милостивый государь? — сказал я, пристально глядя на него.
Отец Фюрстер сохранил свою кажущуюся бесстрастность, несмотря на резкость моей речи.
— Мы неодинаково смотрим на жизнь и ее обязанности, и я вас прощаю от всей души; ваши упреки несправедливы, но несправедливость эта невольна. Ваши представления о правах и обязанностях людей, об их радостях и страданиях, о цели их существования ограничены узостью вашего представления о самом существовании. Как большая часть ваших собратий, вы также, вероятно, заключаете жизнь человеческую в видимые границы рождения и смерти. Ваши взоры не могут открыть того, что находится вне пределов их досягаемости. Христианин же, милостивый государь, может охватить более широкие области; вера дает ему то духовное зрение, широты и совершенства которого вы не знаете. Он знает, что жизнь земная является только скоропреходящим подготовлением к жизни вечной; он знает, что радости этого мира — только обманчивые видимости; он знает также, где находятся радости прочные и вечные. Вы странно ошибаетесь относительно тех, которые, подобно мне, отказались от видимости, чтобы стремиться к действительности. Для них все то, что заставляет страдать душу, все, что ранит сердце и умерщвляет плоть, является только очищающим испытанием. Если бы я был одним из тех молодых людей, в жестоком мучительстве которых вы меня обвиняете, я был бы очень счастлив, принося жертву, которой от