Дождался автобуса. Доехал на нём до бывшей деревеньки, называвшейся Черкассами. Деревни нет давно, зато пустырь, осознавая это или нет, так ещё всё и называется: Черкассы. В Черкассах, мол, притормози – водитель знает.
Вышел из автобуса, проводил его взглядом – попылил тот, захрустев шоссейной галькой, дальше, чтобы развезти немногочисленных и полусонных пассажиров по разваливающимся прикемским деревням, после назад вернуться – в город. Вьётся у него из выхлопной трубы дымок в стылом воздухе – не так, как в жарком; огни краснеют габаритные – будто настыли – из-под колёс надуло за дорогу.
Рассветало.
Гребень Камня обозначился малиново. Здесь он ближе, чем в Ялани. На том, на правом, берегу Кеми – как взгромоздился, а упадёт – и Кемь перегородит. Солнце над ним когда ещё покажется – нескоро. Из-за него и день короче был в Черкассах, чем в Ялани, – так его, солнце, утром заслоняет Камень. Вот бы от северного ветра – иду к реке – тот в спину дышит.
Жила здесь, в Черкассах, когда-то девушка. Таня Чукрусаева. Красивая. Ездил я к ней на мотоцикле. На попутках. Пешком ходил. И бегом бегал. Вечером – сюда, утром – обратно. С Рыжим, другом детства, и на коне верхом однажды прискакали. Помню. Но притупилось, сердце щипцами словно не сжимает.
Небо на востоке апельсинового цвета, на западе – сиреневого, а какого цвета оно прямо над моей головой – не определю, но замечаю, что красивое. Полетели по нему, по небу, птицы. Больше – вороны. Каркают – обычно. Кедровки – молча – на кедрачи курс держат строго.
И – самолёт. Гудит, но сам себя не слышит – звук ещё там, за горизонтом. Сам он, самолёт, розовый, а след за ним – красный.
Кресты кто-то, вижу, поставил на майданище. Православный и католический. На яру высятся. Первый – понятно, второй – нет. После спрошу у Николая – тот, может, знает. У отца ли Иоанна. По немцам ссыльным, жившим тут и похороненным? Или – полякам? Или – литовцам, латышам? Прах тут, в Сибири, перемешанный таким со временем стал – общерусским.
Спустился с яра. Дошёл до берега Кеми – от остановки близко, метров двести.
Накачал лодку, с нетерпением.
Обернулся на кресты. Зелёный и синий. На восток оба смотрят – озарены восходом одинаково.
Лодку на воду поставил, загрузил её манатками, сам в неё сел.
Поплыл, радостный.
Веслом помахиваю расторопно. Тут сразу, за поворотом, шумный, бурный перекат – бьёт волной по днищу лодки. Держусь стрежня – чтобы не наносило лодку на кусты и берег.
Доплыл до плёса – тут уже медленно.
Полосую плёс спиннингом. Беспощадно. Шлёпает блесна о воду – смачно. И сам слышу, и щука там, на дне, не дремлет. Хорошо берёт. Сразу двух поймал. Одну килограммов на шесть. Пока выуживал её, указательный палец шнуром-плетёнкой глубоко себе порезал, ладно, что кровь свернулась почти сразу, а то ищи, перевязать чем. Другую – травянку, тут же её и отпустил. Бог даст, до следующего сезона. Может, удастся подрасти ей, и мне же сядет на крючок.
Заволокло – как, и не заметил – небо сплошь тучами. И солнца не дождался – не из-за Камня – из-за туч. Дождь направился. Сначала тихо. Резкий и сильный вскоре припустил – глаза высекает.
Мёрзну. Плыву по течению, сушу вёсла. Руки, засунув их под полы куртки, грею, а то дышу на них; пальцы не гнутся. Шнур и кольца на удилище обледеневают – оттаиваю, очищаю.
Ветер крепкий, встречный – тормозит лодку, разворачивает – не опрокинул бы, едва справляюсь. Глядишь, и вытряхнет – боюсь.
Снег повалил. Такой густой, что берегов Кеми из-за него не стало видно. Хлопьями. Сырой. Спина и плечи у меня промокли скоро.
Щука – жирует – блесну хватает прямо возле лодки – ничего и никого не боится; лодку тройником не прорвала бы – тянет, попавшись, под неё.
Только на красную вертушку с чёрным хвостом. Killer, так называется. Другие блёсны и не пробую.
Двадцать щук поймал, а не проплыл ещё и трети. Рюкзак, думаю, будет не поднять.
Таймень нигде пока не вышел. Щука берёт – таймень не выйдет. Таймень кормился бы, щука и носу бы не показала.
Косы то галичные, то песчаные – пустые. Там и там на них кострища бывшие чернеют. Тотчас, взглянув, по ним поймёшь, где вечеряли рыбаки, а где туристы. После рыбаков остались только таганки, и я могу любым воспользоваться, после туристов-песенников-гитаристов – ногу сломать: помойка многоцветная.
Теперь – безлюдно. Может, и хорошо, что лето здесь короткое, и хорошо, что гнусу много. Так думаю.
Побелел от снега Камень. Легко, словно зимой, над Кемью нависает, где к ней подходит, она к нему, вернее, подбегает, стремясь к Ислени. Уже давно в неё бы впала, если бы Камень не препятствовал – чуть ли не от истока ей противится, не пропускает – так протянулся. Из-под него, возможно, Кемь и выжалась – не знаю, бывать в верховье мне не доводилось. Ну а хотелось бы. Ещё и как. Может, Бог даст, и побываю.
Место проплыл – Пьяным яром называется. Сосны по всей крутолобой сопке, а кое-где и на яру растут не как обычно – как попало – во все стороны вершинами направлены, и даже речке параллельно, и даже в речку окунулись, как и на самом деле будто захмелевшие – не горланят только песни; если затянут вдруг – не удивишься.
Омут под яром – не только мне, но и всем здешним рыбакам известный – рыбы много в нём обычно водится. Ничего на этот раз я, сколько ни забрасывал, как ни стегал его, в нём не поймал – до меня выловили, рыба ли из него к зиме уходит почему-то, и щуке не за кем охотиться тут.
Только чуть ниже омута спустился, тут же и выловил, в курейке. В рюкзак стал её, добытую, заталкивать, вырвалась, упала в воду и ушла – руки от стужи заскорузли. Не пожалел – не крупная – поэтому. Пусть подрастёт и эта, думаю.
Ещё отплыл. Поймал другую. Про ту, что вырвалась из рук, уже не вспоминаю.
Душа радуется, тело страдает. Кто кому подчинится? Понаблюдаю.
Боюсь простыть. Промок. Зуб на зуб не сходится. Причаливаю к берегу, вылезаю из лодки, бегаю по косе, разминая ноги и согреваясь. Костёр разводить – время тратить. Скоро его сейчас не разведёшь – всё отсырело. И берестины не найдёшь поблизости – кругом всё сосны. Да и ленивый-то – я про себя.
Не отошёл песок ещё под снегом – коркой – хрустко ломается та под ногами.
До Ялани не доплыть, думаю, – в ледышку обращусь. Если даже отложить спиннинг и