Красота сказочная – дух захватывает. Чередуются перед глазами фрагменты из кинофильма «Вечера на хуторе близ Диканьки». В раннем детстве это мне казалось одним словом «Близдиканька» – хутор так как будто назывался.
Вдруг припомнилось из Августина:
«Из всего видимого величайшее есть мир, из всего невидимого величайшее – Бог. Что существует мир, это мы видим, что есть Бог, этому мы верим».
Помоги моему неверию, Господи.
Иду. Левая нога в подшитом валенке не ревнует теперь к правой – и той, и другой ладно. Шагаю.
Дошёл. Недалеко – с полкилометра.
В лёгких – как во рту после ментоловой конфеты.
На душе тревожно: не к здоровому в гости на весёлый и беспечный разговор поторапливаюсь, а давно и тяжело хворого человека иду навестить неспешно – это меня смущает, худосердого.
Дом-крестовик. Не молодой уже – столетний. Сейчас, хоть и при луне, боками тёмный, днём бурый, на закатном солнце свекольного цвета, а летом после дождя – малиновый – листвяжный потому что. В улицу, подмяв, как позвоночные хрящи, нижние, подгнившие, звенья, накренился. Будто в палисаднике своём, от которого сейчас торчат из-под снега лишь острые концы штакетин, подсвечивая себе, как фонариком, светом из окон, выглядывает что-то близоруко. Будто туда свалилось только что с крутой, покатой крыши нечто. Снег на месте. Не сполз. Грузным козырьком навис с карниза – угрожающе нацелился на куст сирени.
Дом этот называют Ляпинским. Ляпины строили его и жили в нём когда-то. Расказачили их, раскулачили и за полярный круг выживать отправили. Ни один из них, из Ляпинских, оттуда не вернулся. Сдрешное, говорят, гнездо было, осиное, дерзкие, непокорные, ни перед кем шапки не ломали, а с других ещё и сбрасывали – бесшабашные головушки; на работу, рассказывали, могли нанять кого-нибудь, а денег ему потом не заплатить; или поймают кого-нибудь, безответного, разденут догола, в дегтю измажут, в перьях, в соломе ли вываляют, а потом домой, поруганного, отправят с хохотом – всё им забава. Царство Небесное и им, однако, – вряд ли кто из них теперь живой. Там не шалят уж так, наверное.
Ограда сплошь – ни дождинка, ни снежинка в неё снаружи не проникнет – крыта желобником и тёсом, за высоким, глухим, беспросветным – сквозняку пронырливому не протиснуться – заплотом. Как крепость. Встарь тут все зажиточные хозяе строились подобно. Небом-то мало кто тут крылся, ветром городился. Крепко в Ялани люди жили, не на один век, похоже, рассчитывали, строясь так основательно, добротно. Крепко теперь и вымирают – как и не жили. Кто о них скоро и вспомнит? Досадно думать.
Собаки нет. Раньше была. Под лесовоз осенью ещё, на дороге как-то зазевавшись, попала. Завернув в тряпицу, унёс и похоронил её в ельнике Данила. Похоронил, в Ялань вернулся и каждому встречному говорил, что завтра снег, мол, выпадет, готовьтесь. Снег назавтра точно, хоть и ничто вроде не предвещало, выпал. Кто Даниле не поверил, у того и мелочь в огороде завалило. Другую собаку, видимо, не завели.
Ворота не заперты.
Прошёл по гулкому деревянному настилу пустой оградой, тускло освещенной подвешенной высоко, под самой слегой, лампочкой – сороковкой, может быть, не больше. В ограде снега нет – только когда ворота приоткрыты, какой сюда и залетит, успеет.
Обмёл веником-голиком на скользком, покосившемся крыльце валенки.
Прошагал до двери освещенными же сенцами.
Постучался.
Вступил.
Натоплено.
Дымоход забило снегом, или печь в колодцах засорилась: горелым в избе – с улицы-то сразу, насвеже, – как от костра, попахивает.
Слева на вешалке висит шинель. Под вешалкой стоит на торце берёзовая чурка с намотанной на неё, как на бухту или на чуручок, верёвкой пеньковой. Снег, что был на чурке, растаял, на полу теперь темнеет лужицей, в покрасневшую от сырости в этом месте пихтовую плаху впитывается.
В правом углу прихожей на божнице стоит большая складная икона, чёрная, нечитаемая – лик только еле-еле проступает, – без одного створа. Прежде, когда я бывал у Коланжей в гостях, божницу видел, а икону на ней – нет. Катя Голублева принесла? – подумалось. Она, наверное. И правильно сделала, хоть он, Артур Альбертович, насколько помню, всегда был здравомыслящим атеистом. Теперь – не знаю. Но образ-то не помешает – не клюётся, говорила мама, не лает, и ходить не через него.
Под божницей же в углу на тумбочке стоит большой ламповый радиоприёмник. «Родина». Как сталинский дом. С разодранным когда-то кошкой – когти упражняла – тряпичным фасадом. Молчит. Батареи, возможно, иссякли. Просто так ли пока выключили – чтобы беседу не сбивало.
Прямо между двумя окнами под старинным настенным зеркалом – стол. На столе ничего, кроме фотографии-портрета на ножке. Жена хозяина. Тоже учительница. Преподавала нам немецкий язык. Латышка. Умерла, когда я служил на флоте. На всех смотрит внимательно – как слушает.
Возле щелястой, топящейся буржуйки, на корточках, пристроился на самотканом коврике Гриша Мунгалов, остяк, сосед и приятель хозяина. В давние годы они рыбачили, охотились и промышляли орехи и ягоды вместе, так и сдружились, хотя и разные – как полюса.
В левом от стола углу на неокрашенной высокой табуретке сидит Данила, в солдатском мундире, с голубыми петлицами, но без погонов. Щека в саже – дрова в печке, наверное, подшевеливал – испачкался. Под ноги себе сосредоточенно смотрит. Между ними – толстый, бусый, месячный, похоже, щенок – пурхается, поскуливает. Гриша Мунгалов, наверное, принёс – сучку его тяжёлой видел я ещё недавно.
Справа на кровати полусидит-полулежит Артур Альбертович Коланж, хозяин дома.
– Здравствуйте, – говорю.
Данила молчит – занят; и не любит он здороваться – для него это пустое, не обязательное; есть ли что-то для него обязательное, не знаю.
Гриша Мунгалов головой, обросшей волосами, как жухлой хвоей, со стороны затылка похожей на муравейник, улыбаясь во всю ширь своего плоского, как разжатая ладонь, смуглого лица, кивает мне весело. Борода у него не растёт – тремя-четырьмя седенькими щетинками-антеннами, неизвестно куда и на что направленными, топорщится с подбородка.
Артур Альбертович отвечает:
– Здравствуй, здравствуй. Проходи. Садись вот, – указывает мне рукой, подняв её с серого суконного одеяла, на стул возле кровати. – Давненько не был… Матереешь.
– Да всё как-то…
– Не оправдывайся. Ладно.
Когда-то походил Артур Альбертович на актёра Ивашова, сыгравшего роль в фильме «Баллада о солдате» и фотографии которого наряду с другими продавались тогда в почтовых киосках Елисейска. Девочки наши, забыв про нас, своих сверстников, были влюблены и в того и в другого, в кого больше, и не выберу.
Теперь это старик. Волосы длинные, седые, с зеленоватым оттенком, как еловый лишайник, спутанные вокруг измождённого лица, раскидались по подушке. Лицо махорочного цвета. Пока не видел его, своего учителя, сильно сдал он и изменился до