На Николае все заботы – по этой части, хозяйственной. Отец сказал бы – подкаблучник, что за мужик, мол, – баба руководит, и говорил, а не сказал бы – мнений своих он не таил, под язык их, как таблетку валидола, не прятал.
Так уж сложилось – каждому своё.
Он, Николай, мало оплачиваемый теперь благочинный архитектор, только по мелочи – добытчик натурального, даров природы, она, жена его, – деньги зарабатывает, к ней на кривой кобыле не подъедешь. «Городчанка, – говорила про неё мама. – Как и на грядках чё растёт, не видывала, барыня, а вози, снабжай, ей всё возами – от капусты до укропа. Грабли в ручках, краля, не держала, как коровье гамно и вымя пахнет, не нюхивала, а молочко любит – отправляй его ей флягами, ещё и творог и сметанку – те в придачу. Бог с ней, Ему мы согрешаем, не кому-то, наше дело – поворчать да зла при этом не творить и не мыслить. Любы-то… как там?., долготерпит».
Сужу? Сужу, Господи, иной раз и в гневе, правды не соделывающем, до помрачающей рассудок ярости. И так, взамен и в отклик, на душе от этого становится немирно и тоскливо. И не судить ни выдержки, ни веры не хватает. Кто за язык как будто тянет. Да знамо – кто. Среди сетей, расставленных им, ходим. Улавливает. А уловил, потом освобождайся – без кожи вырвешься, уцепит – ещё легко, считай, отделался. За мать, оправдываюсь, горько. Не приехала она, невестка, к ней, к свекрови, к старенькой и уже немощной, ни разу. Грядки не прополола, бельё не постирала и полы в доме у неё не помыла. Не каждый месяц, хоть бы уж на праздники. Пусть не сама, не собственной персоной – в деревню ехать ей зазорно, так своих дочек бы отправила. И те бабушку, чуть заневестились, не посещали – не поболтаешь с ней о пирсинге и о богатых женихах; о Боге – скучно – не о чём-то.
Мыл и стирал тут Николай – низкий поклон ему за это. Как возлюбить?… Хочу, но не умею, сколько ни пробую – срываюсь, подъём для меня непосильный, как ни вскарабкиваюсь – падаю. Подсоби, Боже, – сбрось мне верёвку – ухватиться. Хоть и Тебя, выходит, не люблю, раз даже образ Твой любить не получается… Господи, восхоти – даруй мне это, чтобы на каждого – как солнце… Сия заповедаю вам… Вера-дар, чаянный или нечаянный, а – любовь к ближнему, как и Царствие Небесное, хоть и при содействии Божием, но всё же нудится – слышал, читал. Даром давалось бы, так ладно. Хотя пушкинское «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» меня уже не смущает. Чуть уж догадываюсь – может. И он, солнце русской поэзии, перед тем как закатиться, готовясь к встрече с Живым Богом, мыслил уже, наверное, иначе – так мнится мне, по возрасту его, блистательного русского поэта, уже обошедшему…
Исчезе сердце мое…
На трое суток, в солноворот, день в день в него, будто примеривались, угадали – сходили мы с Николаем на Таху. С превеликим удовольствием. Я, по крайней мере, за брата не ответчик, хотя и тот – не слышал, чтобы жаловался. Красота там удивительная. Неплохая и рыбалка. Ну а главное – уединённость, сколько там находились, ни одной души человеческой не встретили; наедине с собой и – думаю, что – с Кем-то.
Чтобы не умереть с тяжёлым грузом от жары, не задохнуться, в прохладные часы ночи, где по нашим же старым затесям, где по компасу – нет там ни дороги, ни натоптанной тропы, путики охотничьи когда-то были, но уже стёрлись, заросли, – по чудом уцелевшим от человека и кедрового шелкопряда густым ельникам и безбрежным гарям с торчащими то там, то тут лиственничными великанами-сухостоинами, вскинувшими к небу, как жилистые руки, корявые сучья, гарям, обязанным своим происхождением этой бабочке-вредителю, её прожорливой ли гусенице и затягивающимися сейчас сплошь мелкими осинниками и березниками, поднялись мы до небольшой речки Белой, впадающей в Таху. Затем спустились на резиновой двухместной лодке до Тыи, где, в устье Тахи, встретил нас Ткаченко Дима. Я с ним заранее об этом договаривался. Не подвёл, за что ему мы благодарны, и на своём уазике привёз в Ялань. До утра после за столом, нахваливая свежепросоленных таховских хариусов и мясо нежного тайменя, беседовал под стопочку им же и привезённой водки с нами, не замечая в простодушии при этом, что хозяева, три ночи спавшие лишь урывками, сидя напротив него, клюют носом выразительно и ненарочито подпирают пальцами сами собой смыкающиеся веки, – за окном-то всё как ранний вечер, только туман собрался по низинам, да небо разве что не голубое, а бледно-палевое, из-под земли подсвеченное будто, – в окно взглянул и думаешь: ещё не поздно. Оно и верно: рано, а не поздно. Дима души широкой человек.
Нынче нам хоть с погодой повезло. В кои-то веки. Первый раз за все наши туда походы. Собираемся в вёдро, надеемся, что затяжное, а как зайдём и примемся сплавляться, непогода нас преследует, пока не выйдем. А только выйдем – сразу и наладится. То среди лета снег по щиколотку вдруг навалит, то заненастит и зарядят ливни, то грянет заморозок крепкий, а мы по-лёгкому одеты. Непростое у нас лето, и Taxa речка необычная – с мистичинкой, как говорит Николай, и нас всегда так вразумляет: не шляйтесь тут, покой не нарушайте, будьте добры, мол, отступитесь, – ещё не вняли. Друзья наши и знакомые уже шутят по этому поводу: пока мы сено тут не уберём, на Таху, дескать, не ходите.
Нынче нас не мочило, не морозило. И в остальном всё ладно обошлось – из лодки не выпадывали, лодку на корягах и камнях не прорывали и по несколько раз на день её не клеили – совсем уж маловероятное.
Сутки бы ещё в тайге пробыли. И по Тые день ещё проплыли бы. Но от мошки и от комаров не было никакого спасения – запястья рук опухли так, что в рукавах им стало тесно – огнём горели, только что отошли; мошка – та и